реклама
Бургер менюБургер меню

Ян Немец – Возможности любовного романа (страница 42)

18

– А ты еще не забыл вращающуюся будку похоронного бюро возле центрального кладбища? – спросил он. – В которой выставлены открытые гробы?

– Надо же, забыл!

– Я был там недавно, в день поминовения усопших. Стоял на остановке и в каждом из этих гробов видел дедушку. Такой паноптикум, как из фильма Бунюэля. Дедушка был одет в один и тот же костюм, но сначала лежал в красном бархате, потом среди белых воланов, а потом в небесно-голубом атласе – w niebieskim, как называют здесь голубой.

– Да, он был модник, – улыбнулся я, представив себе, как мертвый дедушка примеряет гробы. Говорила же бабушка, что он и в гробу не забудет себе галстук поправить.

– Ни разу в жизни не видел на кладбище столько народу, – продолжал он. – Живых там было больше, чем мертвых. Некоторые даже приподнимали над могилами коляски, чтобы показать усопшим тех, кто в семье недавно появился на свет.

– Неплохой образ, используй его где-нибудь, – подмигнул я ему.

– Само собой.

За излучиной Вислы показалось исполинское здание отеля “Форум”. “Шкода суперб” уже покинула его фасад, уступив место запотевшей кружке пива, – вернее, piwa. Я все думал, стоит ли заводить разговор о Нине, а если да, то с чего начать. Он был так одурманен любовью, что ему, видимо, даже в голову не приходило, будто они могут разойтись. Но я с расстояния в несколько лет уже видел, что именно здесь, в Кракове, Нина начала от него отдаляться. Всякий раз ненадолго, но эти моменты напоминали мелкие песчинки внутри прозрачного оконного стекла. Именно здесь, в квартире на Ягеллонской улице, Нина впервые осознала, как трудно жить с кем-то вместе, трудно для всякого, но особенно для нее, легко справлявшейся с ролью любовницы, но пока только осваивавшей роль жены. Она была на восемь лет младше и к тому же не могла распоряжаться своим утром – писать или заниматься чем-то другим, что проклюнулось в ней за эти годы. Она жила в царстве поступков, иногда безумных, иногда отважных, но не в царстве поступательного движения к цели; возвращалась домой из совершенно иного мира, нежели он, из мира скучных лекций и мимолетной дружбы, из мира, который постоянно менялся, потому что был лишен понятных законов, – хотя, может быть, и не лишен, просто никто до сих пор не сформулировал их в двух простых предложениях. Мне очень хотелось сказать ему, чтобы он внимательнее относился ко всему, что происходит в ее мире, и не слишком полагался на свои чувства. Я знал его достаточно хорошо и понимал: он склонен думать, будто пока он ее любит, ничего страшного не случится.

– И все-таки интересно, – прервал он мои размышления.

– Что именно?

– Пару часов назад я шел этой же дорогой, но в другую сторону, и думал, что не понимаю, сколько мне лет. Что я одновременно и стар, и молод. А теперь вот иду здесь с тобой.

– Ну, не так уж и интересно, – возразил я ему. – Это называется композиция и развитие мотива. Но на такие детали вряд ли бы кто-то обратил внимание, так что хорошо, что ты об этом напомнил.

– Ага, теперь все понятно. Ничего себе! – присвистнул он. – Что ж, давай, развивай мотив дальше.

– Спасибо, пока достаточно. Лучше скажи мне, какие у вас с Ниной на сегодня планы?

– Даже не знаю. Надеюсь, встретимся дома, а потом видно будет. А у тебя? Я бы позвал тебя в гости, но это, согласись, было бы несколько странно.

– Не переживай, мне есть чем заняться. Я ужинаю с моим польским издателем и местными богемистами. Скорее всего, там будет и Нинина любимая Анна Цар. А потом мы с Евой идем на авторский вечер Сири Хустведт. Это жена Пола Остера, он тоже писатель, – ответил я, а дальше у меня вдруг вырвалось: – Слушай, ты же присмотришь за Ниной?

– Даже не сомневайся! – заявил он со своей противной уверенностью, которая, несомненно, мешала ему понять, на что я сейчас пытаюсь намекнуть.

– Ты ведь тут без нее, верно?

– Верно.

Когда речь зашла о Нине, открыться ему я не смог. Какое-то время мы шагали молча, но вдруг он, отвечая собственным мыслям, произнес:

– Но они все-таки любили друг друга!

– Кто?

– Кто-кто… Бабушка с дедушкой.

– Да, наверное, – согласился я. – Им было проще, потому что жизнь была тяжелее.

Он явно меня не слушал, и я уже начинал жалеть, что предложил ему составить мне компанию.

– Ты наверняка это помнишь, но я все равно хочу тебе рассказать, – проговорил он. – Как-то я приехал к ним в гости, мне было лет пятнадцать. Бабушка с дедушкой куда-то собирались, так что я остался в их квартире один. Они предлагали мне посмотреть телевизор, но я, побродив из комнаты в комнату, решил достать старые фотографии. Я открыл нижнюю дверцу шкафа, в котором они всегда лежали, но по ошибке вынул другую коробку. В ней хранились их письма. Я немного поколебался, а потом вспомнил, что бабушка с дедушкой вернутся только через пару часов. Сначала я рассматривал конверты – на одном нарисован цветок, другой перевязан тонкой розовой ленточкой, – но дальше не выдержал и принялся читать сами письма. Война только что закончилась, дедушка, молодой учитель, оказался в Есениках, то есть в бывших Судетах[68], а бабушка осталась в Южной Моравии. В одном из писем она описывала свой первый день в школе – как дети принесли ей полевые цветы. Я обратил внимание на каллиграфический почерк этих посланий: бабушка всю жизнь учила детей чистописанию, и сама писала, как по прописям. Кроме того, оба они, будучи учителями, прекрасно формулировали свои мысли, их фразы буквально парили над строчками – по крайней мере, так мне казалось. Эти письма поразили меня до глубины души: для меня дедушка и бабушка были уже пожилыми людьми, чья жизнь проходит за просмотром телевизора, работой в саду и уроками в деревенских школах. Но в тот вечер я открыл для себя совершенно другой мир: мир пламенных чувств и надежд, мир, который я сам только начинал познавать, хотя и целых полвека спустя.

– А теперь слушай: бабушка, прежде чем переехать в пансионат, сожгла все эти письма прямо у себя во дворе, – холодно сообщил я ему. – Я думал, я ее придушу. Но она оправдывалась тем, что это, мол, их личные письма и ей страшно – вдруг после ее смерти их прочитает кто-то чужой.

– Ну да, я ведь ей так и не признался, – заметил он.

– Но вообще я понимаю, о чем ты, – со вздохом произнес я. – Знаешь, то, что после войны они были друг от друга без ума, меня нисколько не удивляет: молодость, совершенно новая жизнь, общие великие цели. Но ты помнишь, как дедушка возвращался домой из больницы? Я вез его на машине, но в Погоржелице тогда ремонтировали их улицу, поэтому нам пришлось припарковаться у церкви и метров двести пройти пешком. Было жарко, дедушка ослаб, так что я его поддерживал и шли мы очень медленно. И вдруг из-за угла их дома, там, где росли дедушкины розовые кусты, появилась бабушка. Я помахал ей свободной рукой, и тогда дедушка, который прежде старательно глядел под ноги, тоже ее заметил. Только что он еле двигался, а тут вдруг выпустил мою руку и побежал. Представляешь – вот прямо взял и побежал. Он бежал, прихрамывая, и по дороге потерял одну тапку, но не возвращаться же за ней, когда перед ним, словно врата небесные, открывались бабушкины объятия. Так, наверное, чувствовал себя Данте, узревший на пороге рая Беатриче.

– Как трогательно! – воскликнул он, похоже, искренне умилившись.

Некоторое время он разглядывал чаек, которые кружили над Вислой, а потом сказал:

– Я тоже это помню. Дедушка тогда еще попросил меня принести садовые ножницы и срезал для бабушки красную розу.

– Мне кажется, это уже перебор. – Я недоверчиво глянул на него. – По-моему, дело ограничилось потерянной тапкой.

Мы подошли к подножию Вавеля, высившегося на берегу Вислы как памятник былой славе Польши. Нетерпеливые туристы предвкушали там момент, когда дракон изрыгнет в них пламя. “Великая краковская эякуляция” – так называли это действо мы с Ниной.

– Сейчас случится великая краковская эякуляция, – заметил он, показав на дракона.

Я покивал:

– Предлагаю распрощаться еще до оргазма.

– Я и сам хотел тебе это предложить.

– Знаю. Слушай, мне понравилось говорить с тобой о дедушке.

– Мне тоже, – согласился он. – И не забудь купить себе расческу, так больше нельзя!

И тут, взглянув напоследок на реку, на белую лодку, которая подпрыгивала на волнах, будто приподнимаясь на магнитной подушке, он внезапно меня ошеломил:

– Я знаю, что вы уже не вместе. Может, именно поэтому я ее так и люблю – чувствую где-то глубоко внутри, что это не навсегда.

Я не знал, что ему ответить.

В итоге нам остается только то, что мы потеряли, подумал я, но не стал произносить это вслух.

– Дедушка верил в постоянство литосферных плит, а бабушка знала, что прекрасное хрупко и недолговечно, – сказал он, пожав плечами, а потом, сунув руки в карманы старого пальто, повернулся ко мне спиной и зашагал прочь.

И для протокола: ни один из нас так и не увидел оригинал “Дамы с горностаем”.

в предыдущих сериях

Страсть к обладанию – это всего лишь одна из форм стремления к беспредельности во времени; именно она порождает бессильный бред любви. Ни об одном существе, даже о самом любимом и отвечающем нам еще более сильной любовью невозможно сказать, будто мы им обладаем. На этой жестокой земле, где любовники всегда рождаются врозь и часто умирают порознь, полное обладание любимым существом, абсолютное слияние в течение всей жизни выглядит непосильным требованием. Страсть к обладанию до такой степени ненасытна, что может пережить и саму любовь. Любить в таком случае – значит только обесплотить любимое существо. Постыдные страдания одинокого любовника объясняются тогда не столько сознанием того, что он больше не любим, сколько мыслью о том, что предмет его любви еще может и должен любить кого-то. В предельном случае каждый человек, снедаемый безумной страстью к беспредельности во времени и к обладанию, желает существам, которых он любил, бесплодия и смерти. Это и есть подлинный бунт. Кто хоть раз в жизни не требовал от всего сущего абсолютной девственности, изнемогая при этом от невыполнимости своего желания, кто, без конца терзаясь тоской по абсолюту, не губил себя попытками любить вполсилы, – тому не понять реальности бунта и его всесокрушающей ярости. Но сущее извечно ускользает от нас, как и мы от него, оно лишено четких очертаний. С этой точки зрения жизнь бесстильна. Она не более чем движение, безуспешно пытающееся угнаться за собственной формой. И раздираемый этими противоречиями человек столь же тщетно ищет форму, обозначающую пределы, в которых он чувствовал бы себя царем. Если бы хоть одно живое существо имело собственную форму, человек примирился бы с миром.