18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Гот – Я переписал финал войны (1945) — и это заметили (страница 3)

18

Он помнил их имена.

Не все. Только те, которые отпечатались в его памяти из книг, документальных фильмов, рассекреченных архивов. Люди, чья смерть стала символом трагедии последних дней войны. Люди, чья жизнь после Победы могла изменить ход послевоенной истории.

Штаб операции «Неизбежность» разместился в трех землянках на окраине Франкфурта-на-Одере. Волошин собрал туда тех, кому доверял: капитана Соболева с его разведчиками, старшину Морозова, двух связистов и молодого лейтенанта из трофейной команды по фамилии Векшин, который знал немецкий лучше, чем любой из выпускников военных курсов.

– Задача, – Волошин разложил на импровизированном столе карту Берлина и его пригородов, – выходит за рамки обычной разведки. Это не диверсия и не разведка боем. Это эвакуация.

Соболев нахмурился.

– Эвакуация? Кого, товарищ майор? Немцев?

– Нет. Наших. И не только.

Волошин обвел взглядом лица. Молодые, усталые, но готовые. Солдаты, которые прошли от Волги до Одера. Они видели всё: и смерть, и горе, и бессмысленную жестокость. Они не дрогнут. Но то, что он собирался им сказать, требовало объяснений.

– В Берлине, – начал он медленно, – есть несколько объектов, которые не отмечены на картах. На них нет пометок ни в наших штабных документах, ни в разведсводках. Но они есть. И если мы не успеем туда до того, как начнется штурм, эти объекты исчезнут вместе с людьми, которые там находятся.

– Какие объекты? – спросил Векшин.

– Тюрьма на Лертер-штрассе. Там содержатся советские военнопленные, которых немцы не успели эвакуировать. Подвал рейхсбанка – там находится коллекция произведений искусства, вывезенная из СССР. И… – Волошин замолчал, подбирая слова. – И вилла на окраине Потсдама. Там группа немецких ученых-физиков. Их готовятся вывезти американцы.

Тишина в землянке стала плотной, почти осязаемой.

– Ученые, – переспросил Соболев. – Вы хотите вывезти немецких ученых из-под носа у американцев? Зачем? У нас есть свои.

– У нас есть свои, – согласился Волошин. – Но у немцев есть то, чего нет у нас. Технологии. И если мы не возьмем их сейчас, через месяц их заберут американцы. А через год они создадут то, что изменит мир навсегда.

Он не сказал им про атомную бомбу. Не сказал про Хиросиму и Нагасаки. Не сказал про холодную войну, которая начнется через три месяца после Победы. Они были солдатами, а не философами. Им достаточно было знать, что это важно для Родины.

Но для себя Волошин знал другое. Он спасал не просто ученых. Он спасал возможность баланса. В той истории, которую он помнил, американская атомная монополия длилась четыре года. Четыре года, когда мир жил в страхе перед единственной державой, обладающей оружием абсолютной смерти. Если бы советские ученые получили доступ к немецким разработкам раньше, если бы они выиграли хотя бы год…

Он не собирался предотвращать создание атомной бомбы. Это было невозможно. Но он мог сделать так, чтобы у СССР был шанс на паритет. Не ради империи – ради мира. Потому что мир, в котором одна страна диктует условия, – это не мир. Это перемирие.

– Когда выступаем? – спросил Морозов.

– Сегодня ночью. Группами по три-четыре человека. Без опознавательных знаков. Без документов. Если вас поймают – вы дезертиры, уголовники, кто угодно, но не советские разведчики. Вопросы?

Вопросов не было. Солдаты понимали: то, что задумал майор, – это не приказ сверху. Это авантюра. Риск трибунала. Риск смерти. Но они уже прошли столько, что еще один риск казался просто ценой, которую нужно заплатить.

– Разрешите вопрос, товарищ майор? – Векшин поднял руку, как школьник.

– Слушаю.

– А вы откуда всё это знаете? Про ученых, про коллекции, про тюрьму? В сводках ничего такого нет.

Волошин посмотрел на молодого лейтенанта. В глазах Векшина было не подозрение – искреннее любопытство. Он не знал, что майор Волошин видит будущее. Он просто хотел понять, откуда берется такая уверенность.

– У меня хорошие источники, – сказал Волошин. – Этого достаточно.

Он не добавил, что «источники» эти находятся в его голове. И что каждый раз, когда он извлекает из памяти очередную деталь, он чувствует, как реальность вокруг него меняется. Неощутимо. Как течение реки, когда ты переставляешь камни на дне. Вода всё так же течет, но направление уже чуть-чуть иное.

Ночь. 15 на 16 апреля.

Берлин горел.

Волошин шел по улице, которая в его памяти называлась Вильгельмштрассе, но сейчас перед ним была просто груда развалин, освещенных заревом пожаров. Английская авиация бомбила город каждую ночь, и немецкие зенитки, казалось, стреляли уже по инерции – без надежды, без ярости, просто выполняя последний приказ.

Он был один. Морозов с группой ушел к рейхсбанку. Соболев – к тюрьме на Лертер-штрассе. Векшин с двумя разведчиками ждали его на подступах к Потсдаму. Волошин взял на себя самое опасное: виллу немецких физиков.

Он знал, что охрана там – эсэсовцы. Знал, что американцы уже нацелились на эту группу. Знал, что его шансы пройти незамеченным – один к десяти.

Но он также знал, что в этой группе – Вернер Гейзенберг. И что, если Гейзенберг попадет к американцам, советский атомный проект отстанет на два года. Два года, за которые мир успеет измениться до неузнаваемости.

Он шел по разрушенному городу, и каждый шаг отдавался в висках пульсирующей болью. Он не был суперменом. Он не был агентом, обученным проникать в логово врага. Он был офицером-разведчиком, который слишком много знал и слишком мало мог.

Но он должен был попытаться.

Вилла находилась в тихом районе Потсдама, удивительно не тронутом бомбежками. Волошин залег в кустах на окраине парка и изучал объект через ночной бинокль. Двухэтажный особняк. Ворота. Два охранника у входа. Патруль, обходящий периметр каждые пятнадцать минут. Внутри, судя по приглушенному свету, кто-то был.

Он ждал. Ждал, когда патруль уйдет в дальнюю точку маршрута, когда охранники у ворот отвлекутся на перекур. Ждал, пока напряжение в мышцах не достигнет предела, а потом – короткий рывок через газон, прижимаясь к стене, скользя вдоль фасада к черному ходу.

Дверь черного хода оказалась не заперта. Это было странно. Слишком странно. Волошин замер на пороге, вслушиваясь в тишину. Изнутри доносились голоса. Немецкая речь. Спокойная, без паники.

Он вытащил пистолет, щелкнул предохранителем и шагнул внутрь.

Коридор вел в просторную гостиную, где за длинным столом сидели шесть человек. Пять мужчин в штатском и одна женщина. Перед ними – карты, бумаги, пустые чашки. Ни одного эсэсовца. Ни одного охранника.

– Guten Abend, – сказал один из мужчин, поднимая голову. Он был пожилым, с седыми волосами и усталыми глазами. – Мы вас ждали.

Волошин замер с пистолетом в руке.

– Кто вы? – спросил он по-немецки.

– Профессор Гейзенберг, – мужчина кивнул. – А вы, полагаю, тот русский офицер, о котором нам сообщили?

– Кто сообщил?

– Наши… коллеги из американской разведки. Они сказали, что сегодня ночью кто-то придет за нами. Они предлагали нам эвакуацию. Но мы отказались.

Волошин опустил пистолет, но не убрал.

– Почему?

Гейзенберг усмехнулся. Усмешка была горькой.

– Потому что мы знаем, для чего нас хотят использовать, герр офицер. Американцы хотят, чтобы мы работали на них. Вы – на ваше правительство. Мы устали работать на войну. Мы физики, а не убийцы.

– Вы работали на Гитлера, – жестко сказал Волошин.

– Мы работали на Германию, – ответил Гейзенберг. – И мы проиграли. Теперь мы хотим работать на науку. Но нам сказали, что, если мы не уедем с американцами, нас расстреляют эсэсовцы. А если мы не уедем с вами – нас расстреляют уже ваши.

Волошин смотрел на этих людей. Ученые. Гении. Люди, которые стояли у истоков ядерной физики. В его памяти они были фигурами из учебников, именами на обложках книг. Здесь, сейчас, они были просто испуганными людьми, зажатыми между двумя армиями и двумя идеологиями.

– Я не могу гарантировать вам свободы, – сказал он. – Я не могу обещать, что вы не будете работать на военные проекты. Но я могу обещать вам одно: если вы поедете со мной, вы останетесь живы. И вы сможете заниматься наукой. Не сейчас, возможно, не завтра, но – когда-нибудь.

Гейзенберг посмотрел на своих коллег. Они переглянулись, обменялись несколькими фразами, которых Волошин не расслышал.

– У нас есть условие, – сказал профессор.

– Какое?

– Женщина, которая сидит рядом со мной, – фрау Эльза Либман. Она не физик. Она переводчица. Но она – еврейка. Если мы поедем с вами, мы хотим, чтобы она получила документы, которые позволят ей уехать в Палестину после войны. Это наше условие.

Волошин посмотрел на женщину. Молодая, бледная, с огромными глазами, в которых застыл страх. Он знал, что евреи, пережившие Холокост, в советской зоне оккупации часто сталкивались с антисемитизмом. Знание это было из его памяти – той, другой памяти, где послевоенный мир был далек от идеала.

– Я сделаю всё, что смогу, – сказал он.

Этого оказалось достаточно.

Они выходили через парк, когда патруль эсэсовцев вернулся раньше времени.

Волошин услышал окрик, когда они уже почти достигли опушки. Немецкий – резкий, командный. Выстрел – короткий, сухой. Пуля чиркнула по стволу дерева в метре от головы Гейзенберга.

– Бегом! – Волошин толкнул профессора в кусты, разворачиваясь с пистолетом.