18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Гот – Я изменил ход войны (1942) — никто не должен знать (страница 1)

18

Вячеслав Гот

Я изменил ход войны (1942) — никто не должен знать

ГЛАВА 1. СТАЛИНГРАДСКАЯ ВОРОНКА

Сознание возвращалось толчками, как радиосигнал сквозь помехи.

Сначала – звук. Тягучий, вязкий звон в ушах, сквозь который пробивалось что-то далекое, будто с другого конца земли. Потом – запах. Горелый кирпич, мазут, селитра и что-то приторно-сладкое, отчего желудок судорожно сжался. И только затем – боль.

Она пришла не сразу. Сначала онемение, ватное ощущение собственного тела, а потом резкий, обжигающий всплеск в правом боку, когда мозг наконец соизволил соединиться с нервными окончаниями.

– Живой? – голос прозвучал так близко, что он дернулся, и тут же пожалел об этом. Ребра отозвались сухим хрустом.

– Похоже, живой, – ответил кто-то второй. – Смотри, глаза открыл.

Он заставил веки подчиниться. Мир явился ему куском серого неба, перечеркнутым рваным краем стены, и лицом. Лицо было чужим, в копоти и запекшейся крови, с провалившейся щекой и глазами, которые смотрели с той пугающей бесстрастностью, какая бывает только у людей, слишком много раз видевших смерть.

– Ты чей, боец?

Он попытался ответить, но из горла вырвался только хрип. Губы потрескались, язык казался куском наждачной бумаги.

– Из какого полка? – настойчивее спросил человек. – Ранение помнишь?

– Не… – голос сел, пришлось начинать заново. – Не помню.

Человек переглянулся со вторым, который оставался за пределами видимого сектора.

– Контуженый, похоже. Форма не нашенская, но и не фрицевская. Может, из ополчения?

– А документы?

Чьи-то руки – жесткие, в ссадинах – принялись ощупывать его гимнастерку. Он позволил, потому что сил сопротивляться не было, да и странная оцепенение сковало тело. Он смотрел в небо и пытался понять, что именно здесь не так.

Небо было чужим.

Не цветом – цвет он помнил. Не облаками. Само ощущение времени, которое стояло за этим небом, было неправильным. Как если бы он смотрел на хорошо знакомую фотографию и вдруг понимал, что лица на ней живые и сейчас повернутся к нему.

– Ничего нет, – сказал обыскивающий. – Ни красноармейской книжки, ничего. В кармане – пусто.

– Местный, что ли? Из гражданских?

– Гражданских тут уже два месяца не бывает.

Они говорили о нем так, будто его здесь не было. Или будто он уже не имел значения. Он понимал это состояние – когда счет идет не на минуты даже, на секунды, и живой человек, который может двигаться сам, это роскошь, а тот, кто не может – обуза. Его уже мысленно отписали.

– Я могу идти, – сказал он, и удивился тому, как ровно прозвучал голос. Боль никуда не делась, но к ней примешивалось что-то еще – холодное, цепкое, что заставляло собраться.

– О, смотри, заговорил, – беззлобно усмехнулся первый. – Давай, поднимайся. Только быстро. Сейчас опять начнется.

Словно в подтверждение его слов, где-то за стеной разорвался снаряд. Земля вздрогнула, с потолка посыпалась кирпичная крошка. Второй человек – тот, кого он видел только смутным силуэтом, – вы матерился глухо, по-звериному, и откашлялся.

– Все, пора. С ним что?

– Вставай, говорю.

Он встал. Это было похоже на чудо: ноги слушались, хотя подкашивались, руки держали равновесие, хотя пальцы мелко тряслись. Боль в боку превратилась в ровное, горячее гудение – значит, кости целы, просто сильный ушиб.

– Молодец, – оценил первый. – Держись за мной. Я – старшина Горелов. Это – сержант Костров. Мы из 42-го гвардейского. Наших сейчас за бакалеей искать надо, если они еще есть.

«Бакалея» – так назывался элеватор. Он вдруг понял это, хотя никогда раньше не слышал такого жаргона. Или слышал? Где? Когда?

– Пошли, – старшина уже двинулся вдоль стены, пригибаясь. Сержант – крупный, лысый мужчина с автоматом ППШ на груди – пропустил его вперед, и они гуськом, перебежками, двинулись по развалинам.

Город был мертв.

Он видел руины раньше – на фотографиях, в фильмах, в документальных съемках, которые смотрят с чувством вины и облегчения: «Как хорошо, что нас там не было». Но сейчас он был там. И реальность оказалась совсем не такой, как на пленке.

На пленке Сталинград был черно-белым. Здесь – серым, бурым, ржавым, с редкими вкраплениями выгоревшей зелени. На пленке руины были живописны – острые зубцы стен, выразительные проломы. Здесь они давили. Они нависали над головой, готовые рухнуть в любую секунду, и каждый шаг по груде битого кирпича звучал как вызов судьбе.

Воздух был тяжелым. Не от жары – хотя было душно – от пыли, от гари, от той невидимой взвеси, которая оседала на легких, делая каждый вдох работой.

– Стоять! – Горелов поднял кулак. Они замерли у пролома, за которым открывался пустырь, усеянный воронками. – Передохни, боец. Как звать-то?

Он открыл рот – и замер.

Как его зовут?

Имя было. Оно вертелось на языке, знакомое до боли, до родного тепла где-то под ложечкой. Но стоило попытаться поймать его, как оно ускользало, рассыпаясь на звуки, которые не складывались в слово.

– Потерял память, – сказал Костров без осуждения. – Бывает. Контузия – она такая. У нас в полку минометчик после прямым попаданием накрыло – три дня на стенку смотрел и губами шевелил. Потом отошел.

– Я… – Он сделал усилие, но имя не вернулось. Зато вернулось другое. Цифра. Год. – Сейчас какой год?

Горелов и Костров переглянулись.

– Совсем плох, – констатировал сержант. – Сорок второй. Октябрь, если точнее. Двадцатые числа.

Сорок второй. Октябрь.

Он знал это. Знал, что сейчас 1942 год, что они в Сталинграде, что война идет уже больше года. Но знание это было каким-то… книжным. Оно не имело веса, не имело той плотности, которая отличает настоящее от выученного.

Он помнил другой год. Другую жизнь. Города с небоскребами. Металлические коробки, которые мчались по ровным дорогам. Маленькую плоскую штуку в кармане, которая знала о мире больше, чем любой профессор истории сто лет назад.

Он помнил будущее.

Мысль эта ударила наотмашь, оставив после себя звенящую пустоту. Он не знал, как это возможно. Не знал, почему он здесь. Но знал точно – так же точно, как знал, что небо сейчас серое, а в правом боку что-то ноет, – что память о том, что еще не случилось, сидит в нем, въелась в извилины, как осколок.

– Ладно, – Горелов прервал затянувшееся молчание. – Назовем тебя пока… Иван. Иван Безымянный. Подходит?

– Подходит, – услышал он свой голос.

– Ну и отлично, Ваня. Сейчас нам бы до своих добраться, а там – медсанбат, документы оформим, и в строй. Воевать умеешь?

Он хотел сказать «нет». Он не помнил, чтобы когда-либо держал в руках оружие. Но тело помнило что-то другое. Пальцы сами сложились в положение, которое было бы удобно для захвата приклада. Плечи развернулись, гася инстинктивное желание сжаться под невидимой угрозой.

– Научусь, – сказал он.

– Из наших, значит, – усмехнулся Костров. – Добро. Пошли.

Они двинулись дальше, петляя между руинами, перебежками пересекая открытые пространства. Воздух то и дело прорезал свист – далекий, предостерегающий, и тогда они падали, вжимаясь в землю, а после разрыва поднимались и бежали дальше.

«Иван» ловил себя на том, что его тело работает быстрее мозга. Оно знало, когда нужно пригнуться, когда ускориться, когда замереть, сливаясь со стеной. Это было пугающе и обнадеживающе одновременно.

Они вышли к подвалу разрушенного дома, где Горелов жестом велел ждать, а сам исчез в темноте пролома. Костров опустился рядом, достал флягу, протянул.

– Глотни.

Вода была теплой, пахла медью, но он пил жадно, обжигая горло, и никак не мог напиться.

– Эй, полегче, – Костров отобрал флягу. – Обожди. Скажи лучше, Ваня… ты откуда такой взялся? Воронка там, где мы тебя нашли, – она еще вчера была. И вчера там никого не было. А сегодня – ты. Как?

Он не знал ответа. Он помнил – нет, не помнил, чувствовал – что было что-то. Яркая вспышка, ощущение падения, стремительного, бесконечного, а потом – тишина. И темнота.

– Не знаю, – честно сказал он.

Костров посмотрел на него долгим взглядом, в котором странно смешались недоверие и что-то еще – может быть, сочувствие.

– Ладно. Не знаешь – и не надо. Война, она много чего такого приносит, что и не объяснишь. Я вот в сорок первом под Ельней видел…

Он не договорил. Из подвала вынырнул Горелов, возбужденный, сбивчивый: