Вячеслав Гот – Убийство на Сенной площади (страница 4)
– Я сыскная полиция. И я не прошу – я спрашиваю. Ещё раз: кто живёт в этом доме?
Швейцар подумал. Полиция была полиция, даже если в сапогах, облепленных сенной грязью.
– Квартиры сдают, ваше благородие, – ответил он уже другим тоном. – Люди приезжают, уезжают. Вчера – одни, сегодня – другие. Я всех не упомню.
– А господина в очках?
– Был такой. Снял квартиру на втором этаже, неделю назад. Вчера уехал. Срочно, сказал.
– Куда?
– Не доложили-с.
– Фамилия?
– Не интересовался-с.
Громов смотрел на него долго. Швейцар выдержал взгляд – привык, видать, выдерживать и не такое.
– Спасибо, – сказал Громов и вышел.
На крыльце его ждал Санька. Мальчишка сидел на корточках, делая вид, что завязывает обувку, но Громов видел: он следил за дверью, как собачонка, ждущая хозяина.
– Уехал, – сказал Громов. – Вчера.
Санька кивнул, будто и не ждал иного.
– А вы думали, он ждать будет? – спросил мальчишка. – Дядя Селиверст мёртвый лежит, а этот – уехал. Значит, боится.
– Чего боится?
– Что его найдут, – просто ответил Санька. – Только вы не найдёте, ваше благородие. Такие люди не находятся.
– Это почему?
Санька посмотрел на него серьёзно, по-взрослому.
– Потому что они – тени. Я таких много знаю. Приходят, шепчутся, деньги дают. А потом – раз, и нету. Как не было.
Громов хотел спросить ещё, но мальчишка вдруг вскочил.
– Мне пора, ваше благородие. Старуха ждёт.
– Какая старуха?
Санька уже бежал по тротуару, ловко огибая прохожих. Громов – за ним.
Они вернулись на Сенную другим путём, через подворотни и проходные дворы. Громов, знавший Петербург не хуже любого городового, всё равно удивлялся, как быстро и бесшумно мальчишка скользит в этой каменной тесноте. Дворы здесь были глубокие, колодезные, с облупленными стенами и вечной вонью кошачьей мочи. Бельё сохло поперёк двора, на верёвках, провисших под тяжестью мокрых простынь.
У часовни Спаса на Сенной было людно.
Нищие сидели на паперти рядами, точно в театре. Слепцы, калеки, старухи в чёрных платках – профессиональные плакальщицы петербургского дна. Они не просили – они требовали, каждый знал своё место и свой припев.
Санька подбежал к одной – древней, высохшей, похожей на сморщенный гриб. Старуха сидела на низенькой скамеечке, прижимая к груди жестяную кружку, и монотонно причитала:
– Подайте, Христа ради, на помин души… Селиверста Степаныча помяните, убиенного раба Божьего…
Громов остановился.
– Ты, – сказал он. – Зачем просишь на убитого?
Старуха подняла на него глаза – мутные, бельмом подёрнутые, но что-то в них мелькнуло. Не страх. Узнавание.
– А ты кто будешь, соколик?
– Сыскной надзиратель Громов. По делу Ильина.
Старуха перекрестилась мелко, часто.
– Царство ему небесное… Хороший был человек. Свой. Никогда не гнал, бывало… Подаст копеечку, а то и хлебца краюху…
– Ты его знала?
– Кто ж его не знал? Весь Сенной знал. Трактир у него, «Отдохновение». Мы туда ходили, погреться… Он не гнал. Только скажет: «Марфа, ты посуду не бей, а то в шею». И всё. Добрый был.
Громов присел на корточки, чтоб быть с ней на одном уровне.
– Марфа, ты в тот день на площади была? Когда его нашли?
Старуха заморгала. Пальцы её, скрюченные подагрой, комкали край платка.
– Была, батюшка, была… Я всегда тут. С утра до ночи. У часовни тепло, люди идут, кто подаст, кто нет…
– И что ты видела?
Она замолчала. В мутных глазах – не то испуг, не то расчёт.
– Ничего я не видела, соколик. Я старая, слепая почти.
– Слепая, а Селиверста признала. Сказала – убиенный раб Божий.
Старуха прижала кружку к груди, закачалась.
– Не знаю ничего… Не видела… Господи Иисусе…
Громов вынул двугривенный – второй за день – и опустил в кружку. Монета звякнула глухо, утонула в медяках.
– Рассказывай, Марфа.
Старуха помолчала. Потом заговорила тихо, почти шёпотом:
– Я не видела, как его… того… Я утром пришла, а у харчевни уже народ. Я и спрашиваю: чего стали? А мне говорят: Селиверста Степаныча зарезали. Ночью, видать.
– А ночью ты где была?
– Здесь, батюшка. У часовни. Я всегда здесь ночую, летом и зимой. Мне больше негде.
– И что ты слышала ночью?
Старуха замялась. Пальцы её всё мяли и мяли край платка.
– Шум, батюшка… Крики… Я думала, пьяные опять. У нас тут каждую ночь пьяные. Я уши платком закрыла, чтоб не слышать. Грех это – подслушивать…
– А видела кого?
– Не видела… Темно было… Только…
– Только?
– Только у харчевни дрова лежали. Селиверст Степаныч осенью заготовил, да всё сжечь не успел. Я с вечера мимо шла – дрова ровно лежали. А утром гляжу – одна поленница развалена. Будто кто-то прятался там.
Громов встал.
– Прятался? Или брал?
– Нет, батюшка, не брал. Дрова на месте, только рассыпаны. Я ещё подумала: не иначе, собака баловалась. А потом…
Она запнулась.