18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Война Владимир – Дело Анны Гёльди: последняя казнённая ведьма Европы (страница 2)

18

Глава 2. Чужая колыбель

Цюрих, 1749–1755 годы. Дома, которые не стали родными.

К шестнадцати годам Анна Гёльди умела три вещи: молчать, когда хочется кричать, работать, когда нет сил стоять, и улыбаться, когда внутри всё сжимается в тугой ком обиды. Этому не учили в школах — школ у таких, как она, не было. Этому учила жизнь, а жизнь была суровой наставницей.

Дом фрау Майер стал лишь первой строкой в длинном списке адресов, которые Анна выучила наизусть. За десять лет — с пятнадцати до двадцати пяти — она сменила шесть семей. Шесть кухонь с разным запахом. Шесть колыбелей с чужими младенцами. Шесть хозяек с их причудами, подозрениями и властью, не ограниченной ничем, кроме их собственной совести. А совесть, как рано поняла Анна, у сытых устроена иначе.

В семье булочника Крамера её будили в четыре утра. Она растапливала печь, месила тесто и бегала с корзинами в город, пока хозяйка поправляла чепец перед зеркалом. Однажды Анна уронила буханку — просто поскользнулась на мокром полу. Хозяйка велела вычесть стоимость хлеба из жалованья. Жалованье Анны за тот месяц составило ровно половину обычного. «Ничего, — сказала фрау Крамер, поджав губы, — меньше будешь витать в облаках».

В доме купца Шмидта, где водились и серебро, и шелка, и попугай в клетке (диковина, на которую сбегались смотреть соседи), Анна впервые узнала, что служанка — не совсем человек. Гости, приходя на ужин, не здоровались с ней. Дети обращались на «ты» и требовали поднимать упавшие игрушки, даже если игрушка лежала у их собственных ног. Хозяин однажды ущипнул ее за бок, проходя мимо, и засмеялся, когда она дернулась. «Не бойся, дурочка, — бросил он через плечо, — не трону. Ты не в моем вкусе». Анна не знала, что обиднее: если бы тронул или то, что не в его вкусе. Она просто отошла к плите и сделала вид, что поправляет кастрюлю.

Но хуже всего было в доме советника Бруннера. Там хозяйка страдала бессонницей и подозревала прислугу в воровстве. Каждый вечер она обыскивала вещи Анны: перетряхивала узелок, выворачивала карманы передника, шарила под тюфяком. Анна стояла у двери и смотрела в пол, пока чужие руки касались ее скудных сокровищ: деревянного гребня, молитвенника, засохшего цветка с могилы матери (та умерла через год после ее ухода из дома, тихо, словно извиняясь за доставленные хлопоты). Фрау Бруннер ничего не находила, но каждое такое обыкновение оставляло на коже Анны невидимые ссадины.

— Почему вы меня обыскиваете? — спросила она однажды, набравшись смелости. — Я ничего не крала.

— Потому что ты — служанка, — ответила фрау Бруннер, не отрываясь от развязывания узелка. — А служанки всегда что-нибудь крадут. Такова их природа.

И Анна впервые почувствовала то, что потом будет преследовать её всю жизнь: её виновность не требовала доказательств. Она была виновата самим фактом своего рождения. Низким происхождением. Отсутствием денег. Тем, что спит на тюфяке, а не на перине. Это была вина не по закону, а по устройству мира. И оправдаться от неё было нельзя.

В семнадцать лет она влюбилась впервые.

Его звали Лукас. Он был подмастерьем у столяра, жившего через два дома от булочной Крамера. Высокий, с льняными волосами, стянутыми в хвост кожаным шнурком, и руками, вечно пахнущими свежей стружкой. Он первым из мужчин посмотрел на Анну не как на прислугу, а как на женщину.

Они встречались по вечерам у задней стены булочной, когда кухня была уже вымыта, а хозяева ужинали наверху. Лукас рассказывал ей о своей мечте: выучиться, скопить денег, открыть собственную мастерскую и делать мебель для богатых домов. Анна слушала его, затаив дыхание, и впервые позволяла себе мечтать вместе с ним. О маленьком доме с деревянными ставнями. О кровати, которую он сделает своими руками. О детях, которые будут расти не в услужении, а в свободе.

— Я женюсь на тебе, Анна, — сказал Лукас однажды летним вечером, когда солнце садилось за черепичные крыши и воздух был густым от цветущей липы. — Вот увидишь. Ещё год, и мастер возьмет меня в долю. Тогда я приду к твоему отцу.

Анна верила. Она иначе не умела.

Лукас пропал в октябре. Просто перестал приходить. Неделю она ждала, вторую — надеялась, третью — металась между страхом и гневом. Потом знакомая кухарка сказала, что Лукас уехал в Берн, потому что мастер-столяр получил там выгодный заказ. Уехал, не попрощавшись, не оставив записки.

Анна выплакала все слезы в подушку, набитую соломой, а потом вытерла лицо, встала и пошла месить тесто. В тот день она поняла вторую истину, которую запомнит навсегда: слова мужчины — это пар. Они красиво вьются над землей, но исчезают с первым ветром.

С тех пор она стала осторожнее. Но, как показала жизнь, недостаточно.

Дневник, которого у Анны никогда не было, — вот что я позволю себе вообразить. Пишу эти строки я, ваш рассказчик, но голос, который звучит в них, принадлежит ей. Анна Гёльди не умела писать иначе как печатными буквами псалмов. Но если бы умела, если бы ей дали чернила и бумагу и если бы страх не сковывал ее пальцы, она написала бы примерно следующее.

«Люди думают, что служанка не чувствует. Что у нас, как у скотины, душа устроена проще: поела — сыта, легла — отдохнула. Неправда. Мы чувствуем всё то же, что и господа. Каждую насмешку, каждый пренебрежительный взгляд, каждое слово, брошенное как кость. Разница только в том, что мы не можем ответить. Нам нельзя. Если я отвечу, меня выгонят. Если выгонят — я пропаду. Значит, нужно молчать. И я молчу. Уже много лет молчу. И внутри меня скапливаются слова, как вода в бочке. Когда-нибудь бочка лопнет. Что тогда?»

Своих детей у Анны не было. Но каждые два-три года, переходя из дома в дом, она получала в руки новую колыбель. И каждый раз ее сердце, еще не очерствевшее окончательно, прирастало к чужому ребенку. Она кормила их с ложки, вытирала им носы, рассказывала сказки, гладила по голове, когда они болели. Она любила их той любовью, которая копилась в ней для своих — и не находила выхода.

Маленький Ганс, сын купца Шмидта, звал ее «няня Анни» и засыпал только у нее на руках. Когда Анна уходила из этого дома (хозяйка уличила ее в «дерзости» — Анна посмела попросить выходной на Пасху), Ганс плакал так, что его крик был слышен на улице. Анна шла прочь с узелком в руке и слышала этот плач за спиной. Она не обернулась. Ей казалось, что если обернется, сердце разорвется прямо здесь, на мостовой.

В доме советника Бруннера была девочка с бледным лицом и прозрачными глазами — Катарина. Она редко говорила и почти не улыбалась. Мать считала ее «неудачным ребенком» и стыдилась перед гостями. Анна часами сидела с Катариной, рисовала ей пальцем на столе картинки из муки, рассказывала истории про ангелов и зверей. Девочка оживала только в эти часы. Когда Анну уволили, Катарина замолчала совсем. Через год Анна случайно узнала от бывшей сослуживицы, что девочку отправили в монастырский приют — «чтобы не мозолила глаза».

Анна проплакала целую ночь. Не о себе — о Катарине.

Именно тогда она дала себе слово: когда у нее будет свой ребенок, она никогда его не оставит. Она будет держать его при себе, даже если весь мир обрушится. Она будет любить его так, чтобы он никогда не усомнился: он желанен.

Бог, должно быть, услышал это обещание. И решил проверить его на прочность.

В двадцать пять лет Анна Гёльди была всё еще хороша собой. Жизнь еще не стерла с ее лица следы девичьей свежести. Высокая, стройная, с темными волосами, которые она заплетала в тугую косу, и карими глазами, в которых светился тихий, но упрямый огонь. Мужчины оглядывались на нее — кто с интересом, кто с усмешкой, кто с тем особым выражением лица, от которого хотелось накинуть на плечи платок поплотнее.

Но она никого к себе не подпускала. Урок Лукаса был усвоен.

Она по-прежнему ходила в церковь по воскресеньям — садилась на заднюю скамью для бедных, слушала проповеди о смирении и воздаянии. И с каждым годом ей всё труднее было верить. Не в Бога — в Его справедливость здесь, на земле. Потому что вокруг она видела только одно: богатые богатеют, бедные беднеют, а воздаяние откладывается на неопределенный срок.

Отец Андреас к тому времени уже не звонил в колокол. Он умер, тихо, как и жил, — в своей каморке при церкви, держа в руке точильный камень. Его нашли через два дня. Анна пришла на похороны, постояла у края могилы, бросила горсть земли. Священник, тот самый, что когда-то смеялся над отцом, прочел молитву и ушел, не взглянув на Анну.

Она осталась одна на кладбище. Ветер гнал по земле сухие листья. Она стояла и смотрела на свежий холмик, под которым лежал человек, всю жизнь бывший «прахом и тенью». И в тот момент Анна приняла решение, которое переломило ее судьбу.

Она больше не будет прахом. Она больше не будет тенью. Она будет жить. Она найдет способ вырваться из этого круга. Она уедет из Цюриха. Устроится где-нибудь, где ее не знают. Начнет всё заново. Может быть, даже выйдет замуж — за простого, но честного человека, который не бросит.

Решение было принято. Но жизнь, как всегда, внесла свои коррективы.

До встречи с наемным солдатом, чье имя история не сохранила, оставалось шесть лет. До рождения первого ребенка — семь. До позорного столба, на котором ее выставят за детоубийство, — восемь. До суда в Гларусе, который назовет ее ведьмой, — почти тридцать.