18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Война Владимир – Дело Анны Гёльди: последняя казнённая ведьма Европы (страница 1)

18

Дело Анны Гёльди: последняя казнённая ведьма Европы

Глава

Введение

Пыль столбом стояла над дорогой, ведущей из Гларуса в никуда. Сорокасемилетняя женщина, чьи башмаки просили каши, а спина помнила каждую ступеньку чужих лестниц, шла пешком прочь из города. Она только что забрала у бывшего хозяина свой узелок и выпросила жалованье. Ей казалось, что унижение — самая страшная вещь на свете. Она ошибалась.

Через месяц её догонят гвардейцы. Ещё через три — палач поднимет её отрубленную голову над площадью, где добропорядочные граждане будут молча жевать хлеб, стараясь не встречаться глазами с мертвым лицом.

Но пока она шла. Солнце пекло затылок, а в голове билась простая и отчаянная мысль: «Я всего лишь хотела жить. Я хотела, чтобы у меня был дом. Я хотела держать на руках своих детей и видеть, как они вырастают».

Господь не дал ей этого. Люди не дали ей даже умереть своей смертью.

Добро пожаловать в Европу 1782 года. Добро пожаловать в эпоху Вольтера, энциклопедистов и первых воздушных шаров. Добро пожаловать на суд, где «последней ведьме» отрубят голову за то, чего она не совершала. Имя ей — Анна Гёльди. Это её история.

Вот первая глава, написанная по вашим материалам, с использованием драматического стиля, глубокого погружения в эпоху и художественных деталей. Я выбрал интонацию «личной драмы» и «пыли на языке», чтобы читатель сразу почувствовал боль и фактуру мира Анны.

Глава 1. Точильщик и пономарь

Цюрих, октябрь 1734 года. Предместье.

Запах воска и металлической пыли — вот первое, что запомнила Анна. Не мать, склонившуюся над колыбелью, не тепло очага, которого в доме почти не разводили, а именно запах: сладковатый, удушливый воск от свечных огарков, которые отец приносил из церкви, и едкая взвесь от точильного круга, въедавшаяся в стены, одежду, легкие.

Отец, Андреас Гёльди, был точильщиком ножей и пономарем при местном приходе. Две должности, ни одной достойной жизни. В будни он гнул спину над точильным камнем, вдыхая раскаленную пыль, и правил лезвия для мясников и цирюльников. По воскресеньям и праздникам натягивал ветхий стихарь, звонил в колокол и зажигал свечи перед алтарем. Священник звал его «брат Андреас», но в голосе священника это звучало не как обращение к равному, а как команда собаке.

Мать Анны — бледная тень, вечно беременная, вечно скорбящая. Из семи рожденных ею детей выжили трое. Анна была средней. Она рано научилась говорить шепотом, ходить босиком по ледяному полу и не просить есть, когда в доме нечего было положить на стол.

В пять лет она уже знала: их семья живет на самом дне, но дно это имеет градации. Есть те, кто подает им милостыню, — и им нужно кланяться. Есть те, кто подает отцу работу, — перед ними нужно гнуть спину вдвое ниже. И есть Господь Бог, который, по словам отца, «всё видит и всем воздаст». Маленькая Анна долго всматривалась в потемневший образ Христа в углу их каморки и думала: если Он всё видит, почему же Он не велит булочнику дать им вчерашнего хлеба просто так?

— Потому что мы — прах, — ответил ей однажды отец, когда она задала этот вопрос вслух. — Прах и тень. А прах не требует. Прах терпит.

Анна запомнила эти слова на всю жизнь. И спустя полвека, стоя на эшафоте, она вспомнит их снова — но уже с другой интонацией.

К десяти годам она вытянулась, похудела еще сильнее и стала смотреть на мир исподлобья — не от злобы, а от привычки защищаться. Мать к тому времени слегла: роды, неудачные, последние, выпили из нее остатки сил. Анна взяла на себя дом: стирала в ледяной воде, месила тесто из муки пополам с отрубями, ухаживала за младшими.

Отец брал ее иногда в церковь — помогать с уборкой. Там, в полумраке каменного нефа, среди витражей и золотых окладов, Анна впервые испытала странное чувство: красота может быть жестокой. Она смотрела на изображения святых — упитанных, с гладкими лицами, в одеждах без единой заплатки, — и не узнавала в них Бога, о котором говорил отец. Их Бог был сытым. Её Бог был голодным. И она не понимала, кому из них молиться.

Однажды, натирая воском деревянные скамьи, она услышала, как священник разговаривает с церковным старостой. Они стояли в ризнице, дверь была приоткрыта. Речь шла об отце.

— Этот Гёльди опять просил прибавки, — сказал староста с ленцой в голосе. — Говорит, дети пухнут с голоду.

— Пусть благодарит, что мы его вообще держим, — ответил священник. — Пономарь из него, как из осла певчий. Но зато дешево.

Они засмеялись. Анна замерла с тряпкой в руке. Воск капал на каменный пол. Она ждала, что отец, который был где-то рядом, войдет и скажет им что-нибудь — резкое, гордое, мужское. Но отец не вошел. Он стоял за другой дверью и всё слышал. А когда вернулся домой, лицо у него было серое, как зола.

В тот вечер он впервые ударил Анну. Не за провинность — просто она подвернулась под руку, когда он, ослепший от унижения, искал, на ком сорвать злость. Удар пришелся по щеке, несильный, но обидный до слез. Анна не заплакала. Она отошла в угол, села на пол и долго смотрела на отца сухими, слишком взрослыми глазами.

Она поняла в тот миг: мир устроен так, что униженный всегда найдет того, кто еще слабее. Отца унизили в церкви — он ударил дочь. Дочь вырастет и пойдет в услужение — и ее унизят еще сильнее. Эта цепочка бесконечна. И единственный способ разорвать ее — бежать. Но до побега было еще далеко.

В двенадцать лет Анна впервые увидела казнь.

На рыночной площади Цюриха вешали вора — молодого парня, укравшего серебряную ложку из дома купца. Отец взял ее с собой, «для науки». Толпа стояла плотная, возбужденная. Пахло жареными каштанами, потом и предвкушением зрелища. Анну зажали между толстой торговкой и высоким подмастерьем, так что она почти ничего не видела — только спины, затылки и вдруг взметнувшееся вверх тело в белой рубахе.

Толпа ахнула. Кто-то зааплодировал. Торговка закричала: «Поделом!» Анна вцепилась в руку отца и зажмурилась.

— Смотри, — сказал отец, и голос его был странным, чужим. — Смотри, что бывает с теми, кто посягает на чужое.

Но Анна думала не о воре. Она думала о серебряной ложке. Блестящей, с вензелем, на бархатной подушке в доме купца. Ложка стоила, наверное, больше, чем вся их семья зарабатывала за год. Парень украл вещь — и за вещь отдал жизнь. Потому что вещь была дороже человека. Это была простая арифметика мира, в котором ей предстояло жить.

По дороге домой она молчала. Отец тоже молчал. На закате, когда они проходили мимо городских ворот, он вдруг остановился, положил тяжелую руку ей на плечо и сказал:

— Запомни, девочка. Мы — маленькие люди. У нас нет ничего, кроме доброго имени и страха Божьего. Если потеряешь имя — потеряешь всё. Тебя сомнут, как букашку. Держись за честь. Больше у тебя ничего нет.

Анна кивнула. Она не знала тогда, что через тридцать лет ее объявят ведьмой, и от «доброго имени» не останется даже пыли. И что страх Божий не спасет ее от страха человеческого.

В пятнадцать лет она ушла из дома.

Не сбежала — ушла с согласия родителей, потому что кормить ее было больше нечем. Мать к тому времени уже не вставала. Отец высох и сгорбился. Младшая сестра пошла по рукам — прислуживать в богатых домах. Брат нанялся на мельницу. Анна стала горничной в семье общины — так тогда называли тех, кто принадлежал к одной с Гёльди протестантской церковной общине. Свои, но не совсем. Бедные родственники среди богатых прихожан.

Первый дом, в который она вошла как служанка, показался ей дворцом. Высокие потолки, крашеные стены, кровать с периной — не то что их тюфяк, набитый соломой. Хозяйка, фрау Майер, оказалась сухой и придирчивой, но не злой. Анна мыла полы, скребла кастрюли, нянчила хозяйского младенца, вставала затемно, ложилась за полночь. Руки огрубели, спина болела, но она ела досыта — два раза в день, суп и хлеб, а по воскресеньям даже мясо.

Она думала: вот оно, дно, от которого можно оттолкнуться. Я буду работать. Буду честной. Скоплю денег. Может быть, выйду замуж за какого-нибудь ремесленника. У меня будет свой дом. Свои дети. Я больше никогда не буду голодать.

Господь, должно быть, слышал эти мысли. И отвел глаза.

Потому что дальше началась та часть жизни Анны Гёльди, которую она потом будет проклинать во всех своих одиноких молитвах. Та часть, где мужчины входят в ее жизнь, чтобы оставить в ней смерть, позор и бегство. Та часть, где из горничной она превратится сначала в «падшую», потом в «беглянку», а потом и в «ведьму».

Но пока ей пятнадцать. Она стоит на коленях на холодном полу, оттирает засохшее пятно воска и тихо напевает псалом, которому научил ее отец. За окном — серое цюрихское небо. На плите булькает суп для хозяев. В колыбели спит чужой младенец, которого она укачивает с нежностью, какой не знала даже ее собственная мать.

Анна Гёльди еще не знает, что все эти чужие дети, чужие полы и чужие милости станут единственным содержанием ее жизни. Что своих детей она будет держать на руках только для того, чтобы потерять. И что судьба уже точит свой нож — куда острее тех, которые правил ее отец.

Но точильный круг еще вертится. Металлическая пыль еще висит в воздухе. И пока есть силы дышать — есть надежда.

Так начинается история Анны Гёльди. История, в которой не будет чудес, но будет стойкость. Не будет магии, но будет злой умысел. Не будет счастливого конца — но будет память. А память, как сказано в Писании, переживает и камень, и меч.