Володя Злобин – Отец лжи (страница 16)
– И всё же травля не была бы травлей, если бы не пыталась отнять нечто большее. В момент травли гонимые, много их или нет, вынуждены остро переживать свою оставленность. Они не успели спрятаться, они у всех на виду, а когда наше одиночество видно всем – оно называется беззащитностью. Этого человек вынести не в состоянии, и потому начинает упреждающе себя наказывать – калечит, истерит, подставляется, пытаясь заслужить пощёчину вместо пинка. Он защищается тем, что сам становится гонителем, повторяет все их действия, подделывается под них, хочет ударить себя до всякого замаха. Если я сделаю за них всю работу, им незачем будет унижать меня! Это апофеоз любой травли. Не банальное уничтожение – иначе травля не отличалась бы от убийства – а превращение гонимого в гонителя самого себя. Смысл травли не в том, чтобы кого-то преследовать, а в том, чтобы гонимый стал охотиться за собой. Травля должна быть принята с осознанием собственной неправоты. Она должна желаться. Я виноват! Меня надо ударить сильней! Я это заслужил...! Есть люди, которые наслаждаются своей казнью так же, как и их палачи.
Речь психолога не из этого времени. Он говорит непохоже, зачёрпывая иные слова. Паства улавливает не их, а тон – вкрадчивый, доверительный. Локоть проповедовал для немых, говорил для жителей тишины, и изгои, привыкшие к скособоченным мыслям, внимали ему.
В негодной лоснящейся одежде сидел Недоносок. Одежда была с рынка, а не из магазина, и этого оказалось достаточно. Вместо положенных брюк мальчик уже пару лет носил чёрные джинсы. Они смешно облегали подросшие к восьмому классу ноги и давно обтёрлись на концах до замявшейся седой бахромы. Однажды Недоносок был застигнут в туалете, когда подкрашивал её чёрным маркером. Он взял его у учительницы, которая, получив агентурные сведения, устроила такой разнос, что класс осёкся и вдруг увидел блестящие чёрные джинсы, желтоватую нестиранную рубашку и отсутствие пиджака. Под крики взрослого родился Недоносок, тот тип изгоя, который создают сами учителя.
Тихонько жмётся худенькая девочка. По её косичкам можно считать года: девочке никак не исполнится четырнадцать, она хрупка и истощена. В седьмом у неё так и не пошли месячные, что стало причиной насмешек тех, кто уже счёл себя женщиной. И всё остальное у неё тоже было поздно, плоско, незрело, и так хотелось, как у остальных, что обычная шестнадцатистраничная тетрадь в клеточку была превращена в самодельный паспорт. С вклеенным снимком, подписью, кем, когда и кому выдан, пропиской, словно каллиграфическое сходство могло ускорить получение настоящего документа. Этот, ненастоящий, был выужен из портфеля на одной из перемен и во всеуслышание зачитан на камеру. Каждой страничке досталось по едкому комментарию, а на "семейном положении" и вовсе раздался взрыв хохота. Когда девочка вернулась в класс, она вдохнула и не выдохнула, стала тоньше, навсегда незаметнее, тихо опустилась за парту, куда шлёпнулся её порванный документ и даже здесь, у психолога, сидела сжато, будто в тисках.
Вот Дед-Доед, десятиклассник из бедной семьи. Если бы льготников не кормили за отдельным столом, никто бы и не заметил, что у Деда-Доеда осунувшееся, будто уже старое лицо. Он производил впечатление взрослого, и то, что этот взрослый до сих пор не мог заработать себе на обед, стало причиной насмешек. Все ели что-то с котлеткой, льготники пустые макароны или пюре. По субботам давали сок, а льготникам только компот. Дежурные, накрывавшие особый стол, называли его гетто – там никогда не было борща или булок с повидлом. К тому же здоровенному Деду-Доеду приходилось сидеть рядом с мелюзгой, среди которой он возвышался старой обветренной каланчой. Парень всегда был голоден, и когда кто-то в шутку предложил доесть свой обед, Дед благодарно сгрёб вилкой чужое месиво на уже вычищенную тарелку. Раздался вопль, полный разборчивости. Кто-то сделал вид, что его стошнило. Школьнику стали подкладывать в рюкзак кости, бросать огрызки, приносить тухлятину. Дед-Доед сносил издевательства молча, словно по беспамятству не понимал их. Он был громаден, добродушен и слишком стар. Ему просто хотелось есть.
И были ещё, целая скамейка, у каждого своя история, которую не рассказать, ибо часть её навсегда там – в телефонах, в закрытых беседах, в сетях, для отвода глаз названных социальными. Вникать бесполезно. Если раньше не понять было взрослому, теперь – никому. Травля эволюционировала, она больше не заканчивается с последним уроком, а заполняет досуг, течёт по проводам, стучится новым уведомлением. От неё не скрыться дома, травля выбралась из школы, шагнула широко, сразу во всё, она постоянна и не одна. Травля ушла в цифру, получила надстройку над базисом, умножила то, что и так было невыносимо. Там, в зря дополненном пространстве, создаются закрытые группки. Составляются планы атак, привлекаются добровольцы. Идут жаркие обсуждения. В виртуальном пространстве нет трения, там не получается затормозить. Скорость только растёт – смешная картинка, видео из столовой, видео из туалета, избить, опустить на вписке, вытолкнуть из окна, циркулем в спину, наехать машиной (поскорей бы права)... Что угодно, лишь бы увеличить просмотры. Нет... кого угодно! Там, где коллектив состоит из зрителей, травле аплодируют стоя.
Травлю больше нельзя скрыть от оставшихся на даче или в прошлой школе друзей. Найдётся доброхот, который пришлёт пинки и шлепки, и этого окажется достаточно, чтобы друзья отвернулись, побоявшись навлечь порчу. Будут отсмотрены группы знакомств, и не позавидуешь несчастному, кто пробовал найти в них свою любовь. Увлечения, секции, предпочтения тоже приобщат к делу. Главная охота развернётся за личной перепиской, которую добудет лучший друг или вдруг улыбнувшаяся девушка, и горе тому, кто жаловался в ней на своих гонителей. Они тут же подскочат, встанут стеной – ты чё, тварь, попутал? Извинись. Громче. Пойдём разберёмся. Ссышь, да? Уже не такой борзый? Ну-ну, гуляй. Выщелкнем.
– Человек – это животное, которое изменяет собственную породу, – продолжает Локоть, – вот почему гонители хотят, чтобы мы охотились за собственными телами. Травля – это поощрение ненависти к себе. Нет... хуже! Травля – это уверенность, что для ненависти есть причина. Кажется, найди её, исправь и всё переменится. Но почему мы должны меняться по чьей-то прихоти? Кто сказал, что в нас что-то не так? Каждый из нас неповторим и в этом нет зла. Поймите, травле безразлично как вы одеваетесь, как говорите и как выглядите. Травля хочет привести вас к общему знаменателю, заставить думать как она, говорить как она и гнать так же, как гонит она. Так гнут к земле тонкое молодое деревце, сладостно ожидая, когда оно лопнет. Мы не лопнем. Пусть нас вывернут с корнем, мы не лопнем! Вы слышите меня? Пока я здесь, никто из нас не согнётся!
Все заворожено внимают Локтю. Его речь непонятна, из неё считывается только посыл: взрослый за нас. Наконец-то есть кто-то, кто защитит. Психолог ближе, чем классная, но дальше чем родители, сверкающая золотая середина. От него ждут немедленного спасения, освободительного похода с четвёртого на третий, но Локоть лишь повторяет:
– Не дайте им согнуть вас. Отвечайте – да, я такой, и я нравлюсь себе. Не ненавидьте себя. Вы прекрасны.
Психолог чуть мешкает и застенчиво добавляет:
– Только вы и прекрасны.
Изгои недоверчиво хихикают. Локоть не знает или не хочет знать, что среди них есть неисправимые ябеды, получающие удовольствие как от доноса, так и от наказания за него. Были те, кто воровал, жил обманом. Нашёлся изгой, который сам изводил других – бил, рыскал, снова бил и не мог остановиться. Развесили уши сплетники, пришедшие к Локтю лишь затем, чтобы, захлёбываясь слюной, рассказать обо всём боготворимым гонителям. И хотя это не повод, как не может быть вообще какого-то повода, некоторые изгои знают – их невозможно любить.