18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владислав Петров – Царский поцелуй (страница 51)

18

Недоброе предчувствие охватило Лермонтова. Он дождался, пока дядька уберет остатки пиршества и уйдет, подвинул подсвечник ближе к койке, наугад раскрыл журнал и сразу нашел то, что искал. В следующее мгновение журнал полетел через всю комнату в угол. Так и пролежал весь вечер в углу, и только к полуночи Лермонтов заставил себя поднять его и отыскать страницу, которая открывалась названием: «Большой свет, повесть в двух танцах графа Соллогуба».

Что ж, очень благородно со стороны Соллогуба и — очень вовремя! Нельзя было выбрать для публикации пасквиля лучшего времени, нежели нынешнее, когда он сидит под арестом за дуэль, которая, вполне вероятно, еще будет иметь продолжение, и не может потребовать сатисфакции. Ай да граф, ай да приятель — и ведь Соллогуб по-прежнему числит себя в его приятелях! В бешенстве Лермонтов оттолкнул стул и стал мерить комнату шагами по диагонали. Потом остановился как вкопанный. «Вот и экзерциргауз, — подумал вдруг. — Смешон я, право...»

Впервые о сочинении, вычурно отнесенном самим автором к небывалому жанру «повести в танцах», он узнал ровно год назад. Предыстория повести была такова: как-то Соллогуб изложил великой княгине Марии Николаевне похождения простодушного армейского корнета, бредящего жизнью аристократа, и та попросила написать о бедняжке. Месяца через три Соллогуб уже читал повесть царской семье. Герой ее, «маленький корнет» Мишель Леонин, льнул к сливкам общества, страстно мечтал о приглашении в Аничков дворец{89} и попутно влюблялся во всех подряд светских красавиц, а те чуть ли не в открытую издевались над ним. При том Леонин немало рассуждал о возвышенном, откровенничал с кем ни попадя, а в особенности со своим товарищем Сафьевым — и здесь-то уж смотрелся не столько бесхитростным, сколько глупым и нарочито поверхностным.

Все бы ничего, но знакомые Лермонтова и Соболевского без сомнений отождествили их с Леониным и Сафьевым — оба вышли похоже, и даже речи их, казалось, Соллогуб тайком записал и вставил в повесть. Лермонтов с ужасом узнал тайны, которые поверял только избранным. Странное дело: человек сообщает приятелю самое сокровенное, говорит о вещах для него священных, а приятель этот слово в слово пересказывает услышанное на бумаге, и получается карикатура, ложь, клевета.

Выходило, что откровения не Леонина, а его — Лермонтова — пошлы, и стремления его пошлы, и влюбчивость пошлая. А Соллогуб это весьма искусно показал.

Стараниями общих друзей, и прежде всего Соболевского, которого воплощение в образе Сафьева ничуть не обидело, скандал удалось замять. Точнее, после уговоров Соболевского Лермонтов сделал вид, что повесть не имеет к нему отношения, и даже продолжал бывать у Соллогуба. «Во-первых, — сказал ему Соболевский, — Соллогуба подвигла ревность. Да, да! Граф намеревается сделать предложение Софье Виельгорской и полагает, что ты хочешь перебежать ему дорогу, — более того, он видит в тебе удачливого соперника!» Лермонтов расхохотался: «Quelle betise!»{90} — «Во-вторых, — продолжал Соболевский, — общество на повесть особого внимания не обратило, но, если ты поднимешь шум и устроишь драку, обратит непременно. Вот тогда, Мишель, ты воистину станешь смешон». — «Mauvaris sujet!!»{91} — процедил сквозь зубы Лермонтов. «И в-третьих, — невозмутимо приступил Соболевский к последнему аргументу, — Соллогуб обещал о повести забыть и нигде ее не публиковать».

На том и порешили. И вот теперь «Большой свет» в двух танцах с коленцами благополучно оказался в «Отечественных записках», а у него связаны руки дуэлью с Барантом. И ведь Соллогуб не может не знать, какие силы против него задействованы, что покровительствовать Баранту подрядились вице-канцлер Нессельроде и шеф жандармов Бенкендорф, — неужто граф присоединился к ним?

Смело, весьма смело — решительный поступок!.. Ах, позвольте, ваши высокопревосходительства, сказать прямо, без обиняков, вашим высокопревосходительствам: вы — гении, ваши высокопревосходительства, и правильно поступаете с этим подлецом Лермонтовым. Ату его, ату, ваши высокопревосходительства!..

Лермонтов присел к столу и быстро набросал размытое, будто тронутое разложением лицо, приделал к нему тело с невероятной величины эполетами, а к телу пририсовал руку с веревочкой, на другом конце которой изобразил вертлявого пса. Ему хотелось, чтобы пес вышел похожим на Соллогуба, но сходство не давалось, ускользало. После нескольких попыток он смял бумагу, разорвал на клочки и сжег на свече. Еще немного походил по комнате, погасил свет и лег.

Сон не шел долго, он ворочался, вспоминал дуэль с Барантом и свой выстрел в воздух, из-за которого разгорелся сыр-бор, — теперь, оказывается, француз оскорблен проявленным великодушием и желает с помощью высоких покровителей наказать обидчика. Во время дуэли, однако, Барант против его выстрела в воздух ничего не имел и долго жал ему руку в знак благодарности и примирения. Вероятно, следовало стрелять на поражение — один из лучших стрелков в полку, он вряд ли бы дал промах. И не было бы тогда всей этой свистопляски, и их высокопревосходительства Нессельроде и Бенкендорф имели бы убийственные козыри, и царь, огорченный им еще в дни похорон Пушкина, мог бы с чистой совестью упечь его хоть в крепость, хоть в Сибирь, а еще лучше — применить какой-нибудь побитый пылью времени артикул, предписывающий повесить поединщика за ноги{92}. Всем было бы хорошо...

А Соллогуб? Что — Соллогуб? Он не простит, никогда не простит Соллогубу и за клевету рано или поздно отомстит.

Леонин грезит об Аничковом дворце, а он бывает там довольно часто, Леонин мечтает войти в большой свет, а он сам часть этого света, Леонин влюбляется напропалую в недоступных светских дам, а он шутя завоевал любовь красавицы и без сожаления этой любовью пренебрег. И все же, все же... Почему соллогубовские танцы так его задевают? Юпитер, ты сердишься, ты оправдываешься — значит, ты не прав! Почему он оправдывается — потому что все-таки узнал в Леонине себя? Что за бред!

Лермонтов заставил себя отвлечься, стал последовательно вспоминать события скуднейшего романа Карра «Под липами», который читал накануне прихода Браницкого, и наконец заснул.

Он проснулся от того, что ему светят в лицо, открыл глаза. Склонившийся над ним человек в грубой солдатской шинели улыбнулся и поставил подсвечник на стол. Шинель распахнулась, и на груди человека блеснула солдатская медаль.

— Позвольте подставиться, сударь, — сказал человек. — Корнет Михаил Леонин. Явился, ибо почувствовал настоятельную необходимость разрешить наш спор.

Лермонтов сел на койке, но ничего не отвечал. Шинель и медаль Леонина напомнили ему об Обрескове. «Вот еще пикантная историйка», — подломал Лермонтов.

Обрескова изгнали из гвардии и лишили дворянства за кражу бриллиантов из спальни воронежской губернаторши, потом он в кавказских боях выслужил награду, добился восстановления в дворянском достоинстве и увольнения с военной службы, но все равно щеголял в солдатской шинели со следами чеченских пуль. На этот фальшивый псевдоромантический облик и купилась глупенькая Натали.

А он, семнадцатилетний мальчишка, страдал... Боже, как он страдал! И писал, обливаясь слезами, прощальные стихи:

Я не унижусь пред тобою; Ни твой привет, ни твой укор Не властны над моей душою. Знай: мы чужие с этих пор. Ты позабыла: я свободы Для заблужденья не отдам; И так пожертвовал я годы Твоей улыбке и глазам, И так я слишком долго видел В тебе надежду юных дней, И целый мир возненавидел, Чтобы тебя любить сильней. Как знать, быть может, те мгновенья, Что протекли у ног твоих, Я отнимал у вдохновенья! А чем ты заменила их? Быть может, мыслию небесной И силой духа убежден, Я дал бы миру дар чудесный, А мне за то бессмертье он? — Зачем так нежно обещала Ты заменить его венец? Зачем ты не была сначала, Какою стала наконец? Я горд! — прости — люби другого, Мечтай любовь найти в другом...

Через восемь лет он отплатил этому другому — Обрескову — за свои страдания, выведя его пошляком Грушницким...

Чего б то ни было земного Я не соделаюсь рабом. К чужим горам, под небо юга Я удалюся, может быть: Но слишком знаем мы друг друга, Чтобы друг Друга позабыть. Отныне стану наслаждаться И в страсти стану клясться всем: Со всеми буду я смеяться.  А плакать не хочу ни с кем; Начну обманывать безбожно, Чтоб не любить, как я любил — Иль женщин уважать возможно. Когда мне ангел изменил? Я был готов на смерть и муку И целый мир на битву звать, Чтобы твою младую руку — Безумец! — лишний раз пожать! —