– Георгий Пантелеймонович Макогоненко (1912—1986): «Если Онегин изменялся в лучшую сторону, то Татьяна – в сторону нравственной глухоты» [Вопросы, 238—239],
– Достоевский: «Татьяна г л у б ж е Онегина и, конечно, у м н е е его. Она уже одним благородным инстинктом своим предчувствует, где и в чем правда… Татьяна, с ее в ы с о к о ю душой, с ее сердцем, столько п о с т р а д а в ш и м» [Пушкин-1899, 18],
– Василий Васильевич Розанов (1856—1919) справедливо отмечал: «идеал Татьяны – лжив, лукав и губителен» [Розанов, 52],
– Борис Соломонович Мейлах (1909—1987): «В письме Татьяны выражение духовного б о г а т с т в а, исповедь юной души, а письме Онегина – лишенное понимания индивидуальности адресата объяснение в л ю б в и. Поэтому решение Татьяны было для нее и актом сознания, и выражением мужественного, сильного характера, высокой моральной ч и с т о т ы, не признающей компромисса ни в чем» [Мейлах, 425],
– Дмитрий Иванович Писарев (1840—1868): «Онегин находится на одном уровне с самим Пушкиным и с Татьяной… здесь, как и везде, Пушкин понимает совершенно превратно те явления, которые он описывает совершенно верно» [Писарев-1956, 338—349], «Пушкин не имеет даже вообще никакого з н а ч е н и я» [Писарев-1956, 378],
– «Татьяна в точности повторила модель жизненного п о д в и г а, который с детства бессознательно п е р е н я л а от няни (поэтому она и «русская душою»)» [Studia],
– «Маяк современного просвещения и образованности» в 1840 году уверял читателей в том, что «Евгений Онегин» – бессвязное пустословие, наполненное всяким вздором» [Бурак],
– для сравнения, «Московский телеграф» называл «Онегина» «романом без ошибок» [Московский телеграф],
– Дьяконов: «Героическое самоотвержение женщины, противопоставленное слабостям мужчины, характерно для поэзии Пушкина 1820-1820-х годов» [Дьяконов, 72], «моральное превосходство героини заложено в самом замысле романа», её «любовь несколько приподымает (образ Онегина) к концу романа», который получился «композиционно неслаженным» [Дьяконов, 103],
– Михаил Осипович Гершензон (1869—1925): «Пушкин переоценил свое гениальное открытие», «по Пушкину нельзя жить»; в «Пиковой дамѣ» при «описаніи графининой спальни, какъ ни хорошо оно само по себѣ, – серьезный художественный промахъ» [Гершензонъ, 112] или вот такой набор слов: «он пламенем говорил о пламени и в самом слове своем выявлял сущность духа» [Гершензонъ, 47].
Тут впору вспомнить слова самого великого поэта, которые мы вынесли в эпиграф одной из глав: «Перечитывая самые бранчивые критики, я нахожу их столь забавными, что не понимаю, как я мог на них досадовать; кажется, если б хотел я над ними посмеяться, то ничего не мог бы лучшего придумать, как только их перепечатать безо всякого замечания» [Пушкин-11, 157—158].
Изучив значительную часть критического материала о «Евгении Онегине», мы нашли единственный пример приближения к пониманию его глубины и подлинной значимости. В одном из номеров «Сына отечества» было сказано о том, что роман в таком его виде является лишь «рамой для картины обширнейшей» [Сын, 244—245; 247]. Сама картина, следовательно, подлежит расшифровке, которой мы тут, собственно, и занимаемся.
Одна из причин таких диаметральных разногласий и безосновательных, да и просто некорректных, нелепиц состоит в том, что критики подспудно видят в «Евгении Онегине» лучшее произведение гения Пушкина и переносят ожидания от уровня романа на уровень его персонажей. Но видение это интуитивное, оно не подкреплено конкретным пониманием. Профессиональная критика справедливо полагая, что за объективной сюжетной пустотой романа скрывается что-то большее, по каким-то причинам пыталась разобраться в гениальном произведении стереотипно и механистически. Например Киреевский, подобно многим, интуитивно ощущал в романе «живописность, какую-то задумчивость, что-то невыразимое, понятное лишь русскому сердцу» [Московский вестник, 192]. Однако ни он, ни остальные, судя по всему, так и не смогли выбраться из плена стандартизированных оценочных суждений.
В результате до настоящего момента так и не было предложено единой, непротиворечивой, понятной и конкретной, измеримой и толковой версии трактовки пушкинской мудрости, которая содержится в романе в стихах «Евгений Онегин». Поэтому необходимо признать, что за 200 лет пушкинистика при всех её несомненных успехах и самых настоящих литературных подвигах в попытках объяснить самое любимое, лучшее и выстраданное годами напряжённого труда произведение Пушкина зашла в тупик. Это обстоятельство заставляет смотреть на проблему свежим взглядом, без опоры на традиционное мнение, которого, получается, консолидированного, а тем более, – цельного и непротиворечивого, – до сих пор даже не существует! Разумеется, мы будем активно обращаться к существующим на данный момент исследованиям, однако с оглядкой на высказанные соображения.
Как отмечал Максим Горький, судьба Пушкина «совершенно совпадает с судьбою всякого крупного человека, волею истории поставленного в необходимость жить среди людей мелких, пошлых и своекорыстных» [Горький, 102]. Даже его друзья и почитатели Жуковский, Бестужев, Вяземский, Кюхельбекер, Фет, Полевой и другие открыто и за спиной восхищались его примитивными литературными оппонентами, что в силу понятных причин имело «особый оттенок «предательства» [Гинзбург, 177]. Декабрист Горбачевский называл Пушкина малодушным развратным доносчиком [Эйдельман, 148], императрица Александра Фёдоровна – грубым мужиком [Вересаев, 688]. Царь Николай I «Палкин» [см. Толстой, 563], писал своей сестре великой герцогине Саксен-Веймарской о том, что у «печально знаменитого» Пушкина «мало достойный характер», считал великого поэта виновным в оскорблении д'Антеса [Вересаев, 691—692], забраковал в главе «Странствие Онегина» [Летопись-III, 170], в «Истории Петра I» [Пушкин-10, 416] и других произведениях все, кроме отрывков. Царь Александр II сожалел о гибели Пушкина и Лермонтова лишь затем, что они «не воспели самодержца» [Вересаев, 686]. Е. А. Карамзина справедливо отмечала: «жена великого и доброго Пушкина поменяла его жизнь на несколько часов кокетства» [Вересаев, 696].
В результате, по мнению Белинского, Пушкин стал «самым оскорбляемым поэтом» [Белинский-1953, 87]. Его «худо понимали при жизни» и поэтому этот «единственный на Руси истинный поэт не совершил вполне своего призвания» [Белинский-1959, 129]. Его любимое детище, которому он посветил восемь лет жизни и которое большинство потомков интуитивно считает центральным произведением отечественной литературы, тоже никто не понял: «До чего простирается разность в суждениях! Одним очень нравится небрежность, с которою пишется роман: слова льются рекою и нет нигде ни сучка, ни задоринки. Другие, свысока, видят в этой натуральной небрежности доказательство зрелости Пушкина: поэт, говорят они, у ж е перестает оттачивать формы, а заботится только о проявлении идей; третьи – каково покажется? – небрежность эту называют неучтивостью к публике. Пушкин зазнался и пр. Четвертые толкуют о порче в к у с а» [Московский вестник, 466]. Оставшись фактически в одиночестве, Пушкин ещё в первой главе «Онегина» внутренне был готов к тому, что его ждёт: «Кривые толки, шум и брань!» [1, LX]. И эти опасения, к сожалению, подтвердились [8, XXXV].
Привыкшая к развлекательной литературе публика благосклонно приняла лишь первые три части великого произведения. На седьмой главе беспомощные попытки обнаружить в романе байроновские черты зашли в тупик и сменились огульным критиканством. «Современные читатели самых различных лагерей отказывались видеть в „Онегине“ организованное художественное целое» [Лотман, 65]. Причина в том, что, хотя «поэзия Пушкина таит в себе глубокие откровения, толпа легко скользит по ней, радуясь ее гладкости и блеску, упиваясь без мысли музыкой стихов, четкостью и красочностью образов» [Гершензонъ, 211].
«В 30-х гг. положение Пушкина пошатнулось. Натиск шел с разных сторон» [Гинзбург]:
– 23 марта 1829 года М. П. Погодин писал С. П. Шевыреву в Рим: «Пушкина ругают наповал во всех почти журналах: в Северной Пчеле, Сыне Отечества, Телеграфе, Галатее, Вестнике Европы» [Летопись-II, 170],
– Николай Иванович Надеждин (1804—1856): «Евгений Онегин» не имеет притязаний ни на единство содержания, ни на цельность состава, ни на стройность изложения» [Телескоп],
– глава Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии граф Александр Христофорович Бенкендорф (1782—1844) докладывал царю: «московские журналы ожесточённо критикуют Онегина» [Выписки, 8],
– «Пушкин – не мастер мыслить!» [Вестник, 209];
– Николай Алексеевич Полевой (1796—1846): «Онегин есть собрание не имеющих значения отдельных, бессвязных заметок и мыслей о том, о сем» [Московский Телеграф, 241],
– Фаддей Венедиктович Булгарин (1789—1859): « (Пушкин) в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, у которого сердце холодное, а голова род п о б р я к у ш к и, набитой гремучими рифмами» [Северная Пчела-1830],
– «В подробностях – все достоинство этого прихотливого создания. Спрашиваем: какая общая мысль остается в душе после Онегина? Н и к а к о й» [Северная Пчела-1833],