При этом достаточно прочесть соответствующие строфы романа в стихах, чтобы понять очевидное: Евгений выбрал труд Гиббона случайно, среди литературного мусора, а читал – без интереса и даже понимания. И поэтому предсказуемо впал в усыпление и от этого даже чуть с ума не своротил. Он его ни с кем не обсуждал, ни разу не применил и даже не запомнил. Ибо, судя по опыту исследования «Энеиды», память у него была посредственная. Кроме того, он просто не имел желания изучать историю [8, VI]. А теперь давайте в этом убедимся:
«Стал вновь читать он б е з разбора.
Прочел он Гиббона, Руссо,
…
Прочел из наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня б р а н я т,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene, господа» [8, XXXV].
И далее:
«XXXVI
И что ж? Глаза его читали,
Но мысли были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки. В них-то он
Был совершенно углублен.
То были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль письма девы молодой» [8, XXXVI].
Как видим, Онегина по-настоящему завлекало не историческое исследование Гиббона, а популярная макулатура.
«XXXVII
И постепенно в усыпленье
И чувств и дум впадает он…
XXXVIII
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума не своротил» [8, XXXVII – XXXVIII].
Даже такой заслуженный и, без сомнения, грамотный и опытный литературовед как Юрий Лотман, интуитивно ощущая «двойное дно» романа, настойчиво искал его в «предельной» [Лотман-1975, 81] структурной сложности, внежанровости, использовании внехудожественных приёмов вроде «имитации «болтовни» [Лотман-1975, 90] или творческой концепции «самоценности противоречий», согласно которой «только внутренне противоречивый текст воспринимался как адекватный действительности» [Лотман-1975, 31]. Кроме того, он предполагал наличие в тексте вне- и метатекстовых персонажей, которое превращает произведение в «роман о романе». Знаменитый критик старательно искал «имитацию» нетипичного» в ходе повествования, систематическое «уклонение от схемы». Несмотря на прямое авторское указание на завершённость «Онегина», Лотман считал, что «роман кончается «ничем» [Лотман-1975, 75]. Однако попытка увязать гениальность «Евгения Онегина» с его крайним структурном усложнением, при котором «смыслы образуются не столько теми или иными высказываниями, сколько соотнесенностью этих высказываний, стилевой игрой, пересечениями патетики, лирики и иронии» [Лотман, 413], предполагает, что роман написан не для всех, а для буквально нескольких специально подготовленных литературных критиков, которые способны эту «сложность в квадрате» понять, принять и, что ещё сложнее, вычленить в ней толковую идею. Разумеется, предположение о том, что великий поэт на протяжении без малого восьми лет писал произведение для считанного количества уникальных экспертов выглядит сомнительным [ср. Сельский].
Лотман так же безосновательно считал, что «Татьяна, конечно, владела бытовой русской речью» [Лотман, 221]. Однако об этом в романе нигде не написано. Зато прямо указано, что Таня «плохо знала и изъяснялась» на языке, на котором общались между собой окружающие и была невероятно асоциальна. У неё не было тёплых отношений даже внутри семьи. С пожилой няней, которая в романе постоянно называет её «больной», у неё «социальный конфликт», на что указывал сам Юрий Михайлович [Лотман, 218]. Его не смог обыграть в своей гениальной партитуре даже П. И. Чайковский. Татьяна Ларина в романе ничем не занята и не интересуется, в результате не способна поддержать актуальные в провинции разговоры «о сенокосе, о вине, о псарне, о своей родне». О содержательных и продуктивных беседах о каких-то возвышенных материях речь вообще не идёт. Не по этой ли причине она «проклинала» появление людей в доме, относилась к гостям как к надоедливым мухам?
Лотман предполагал, что «обилие литературных общих мест в письме Татьяны», как и тот факт, что она, воображаясь разного рода дурами (так у Пушкина [Пушкин-13, 123]), присваивала себе чужие эмоции, «не бросает тени на ее искренность». Проблема в том, что Татьяна Ларина в романе совершенно не искренна! Вроде бы она испытывает бурю эмоций к Онегину [8, XXVIII], но при этом подчёркнуто холодна с ним как профессиональная актриса [8, XVIII – XX; XX; XXVII – XXVIII; XXXI – XXXIV] (см. Табл. 10). Куда больше подлинной искренности, «русскости» и примеров национального самосознания содержится в культурном эпосе практически любого традиционного общества, у байроновской рабыни Гюльнар, да и у того же Ленского. Этот персонаж ради «чистой и светлой любви» хотя бы принял героический венец. А вот носительница скопированных эмоций и чужих фантазий готова пожизненно притворяться! Если этот ужас без конца есть всё, на что она способна, то где же тут искренность, «русскость» и идеал?
Заметим, что данное высказывание Юрия Михайловича напоминает уверение некоторых исследователей русских былин о том, что изуверское убийство (фактически – четвертование!) богатырём Добрыней своей жены Марины «не может кидать на него тень жестокости» [Пыжиков, 300]. И то правда – разве может известный каждому ребёнку былинный герой с добрым именем быть недобрым?
Обсудим ещё один вопиющий пример. Лев Шестов (Шварцман) писал: «глубокая, тихая и неслышная вера в достоинство в лице Тани отвергла грубую, бессердечную, самоуверенную, эгоистическую силу (Онегина)» [Пушкин-1990, 200]. Совершенно не понятно, о каком достоинстве можно говорить применительно к никем не обученной и не воспитанной девочке, которая написала письмо незнакомому мужчине, мечтала о «пищи роковой» [3, VII], «любезной гибели» [6, III] и «обидной страсти» [8, XLV] с ним, а выйдя замуж и, по Набокову, «охраняя паркет в доме князя», тайно мечтала поменять и паркет, и князя-инвалида на могилку няни, которая даже не смогла обучить её русскому языку, элементарной скромности или хотя бы отговорить от предосудительного поступка.
Получается, те, кто видит в поведении Тани достоинство, идеал, «русскость» либо являются приверженцами довольно специфических моральных принципов, либо утонули в волшебных пушкинских рифмах. В обоих случаях их надо спасать.
В следующих высказываниях в целях экономии места обойдёмся простым цитированием. Они настолько странные и декларативные и так чудовищно противоречат друг другу, что приходится признать их не научно выверенными выводами, а бессильными субъективными голословными выдумками. Заметим, имеющийся опыт показывает, – иные читатели, не имея возможности парировать, от бессилия умудряются критиковать в этом отсортированном по противоречиям списке хронологию. Итак:
– Георгий Михайлович Фридлендер (1915—1995): «Онегин был передовой, мыслящей личностью, живущей напряженной духовной жизнью, пытливо и требовательно относящейся к миру. „Онегин“ – роман о м ы с л я щ е м герое, ощущающим нераздельность своей судьбы с судьбой окружающих и свою о т в е т с т в е н н о с т ь за нее» [Пушкин, 1967, 44, 49, 54],
– Дмитрий Владимирович Веневитинов (1805 – 1827), которому позже вторил Иван Васильевич Киреевский (1806—1856): «пустота главного героя была одною из причин п у с т о т ы содержания (и формы) первых пяти глав романа» [Киреевский, 11],
– «Татьяна и Онегин подлинно с ч а с т л и в ы, несмотря на внешнее н е с ч а с т ь е, неразделённость земной любви и одностороннее н е п о н и м а н и е» [Позов, 76],
– Алексей Михайлович Ремизов (1877—1957) в своей «Пушкинской речи» называл согласие Татьяны на фактически фиктивный брак с князем «самой настоящей п р о с т и т у ц и е й»,
– «Эта безотрадная минута [финал] не оставляет в нас безотрадного чувства. Может быть потому, что хоть на минуту, но души любящих Онегина и Татьяны встретились. Целый миг душевной б л и з о с т и, полного гармонического е д и н с т в а сердец подарила им жизнь» [Романова, 369],
– Александр Иосифович Гербстман (1900—1982) считал роман декабристским произведением, а его героя – будущим декабристом, человеком, который «еще в первой главе разорвал со светом под влиянием идей тайного общества» [Гербстман],
– Г. Евстифеева и В. Глухов справедливо доказывают полную непричастность Онегина к декабризму [Евстифеева] [Глухов],
– Игорь Михайлович Дьяконов (1915—1999) уверял, – главный герой «ведёт распущенную жизнь, поверхностно «просвещён», при этом «умён, ч у ж д «толпе» и одновременно «з а в и с и т от толпы» [Дьяконов, 81], а героиня «сочетает ум с силой воли и чувством долга» [Дьяконов, 97],
– «Онегину б л и з к а поэзия, он г о т о в заняться ею не от скуки, а от п о л н о т ы душевных запросов. Письмо Онегина отражает эволюцию героя» [Гуковский, 263]; «Татьяна – милый и д е а л, высший апофеоз простого и скромного в е л и ч и я нравственной народной души. Онегин погибнет в восстании, – это закономерно вытекает из всего смысла книги, из всего развития ее сюжета и идеи» [Гуковский, 220; 289],
– Виссарион Григорьевич Белинский (1811—1848): «Татьяна много потребует, но много и д а с т. Подвиг нашего поэта в том, что он первый поэтически воспроизвел, в лице Татьяны, русскую женщину. Татьяна спокойно, но тем не менее страстно и глубоко любила бы своего мужа, вполне пожертвовала бы собою детям, вся отдалась бы своим материнским обязанностям, но не по рассудку, а опять по страсти» [Белинский-1981, 394; 399; 410]; «Вся жизнь ее (Татьяны) проникнута той ц е л о с т н о с т ь ю, тем единством, которое в мире искусства составляет высочайшее достоинство художественного произведения» [Белинский-1959, 482],