Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 7)
Встрепенулся, глаза засветились, щербатый рот до ушей.
— Дело прошлое, тайны теперь уже нет: мы ведь с Сазоновной как бы крестные «Северного союза». На нашей квартире объединялись, Халтурин был. Обнорский. Делегаты с Нарвской заставы, с Выборгской, с Невской… Халтурин, помню, кинжал мне свой подарил. Он человек дела. Плеханов мне показал, где она — правда, а Халтурин за эту нашу правду научил биться.
— Давайте-ка братцы, — Лука Иванов поднял бокал, — давайте-ка за наших! За всех наших, где бы они ни были: на свободе, или на Каре каторжной.
Все дружно поддержали его, потом пошло застолье, вместо десерта Аппельберг предложил только что пришедшие свежие, месячной давности газеты.
Набросились! Все газеты писали о коронации.
— Глядите-ка! — воскликнул Петр Анисимыч, которому достались «Московские ведомости». — Нашему близкому другу «Андрея Первозванного» пожаловали — выше не бывает.
— Это кто же — твой близкий друг? — полюбопытствовал Аппельберг.
— Как кто? Граф Дмитрий Андреевич Толстой!
— Ну, а что же ты хочешь? Министр внутренних дел — опора царя, надежда отечества.
— А Победоносцеву что? — спросил Лука.
— Победоносцеву? — поискал Петр Анисимыч. — Есть и Победоносцев. Отныне этот господин — кавалер ордена святого Александра Невского.
— Лакеям самодержавия — святые ордена святой Руси! — Аппельберг поморщился. — И хватит о всей этой сволочи. В Москве вот новая выставка художника Верещагина. На Софийке, в доме Торлецкого. В Малом театре — «Горе от ума», после спектакля актер Горбунов прочтет сцены из народного быта. В Большом — балет в постановке господина Петипа… Хотя бы на один денек, одним глазком…
— Вы поглядите, какое объявленьице! — Петр Анисимыч даже привскочил. — «Бриллиантовое колье роскошной работы известного московского ювелира, весьма пригодное для парадного дамского наряда в предстоящую коронацию». Стоит всего-навсего шесть тысяч рублей. Сазоновна, берешь?
Все засмеялись, но невесело.
Лука, стрельнув по лицам умными глазами, заполняя паузу, прочитал вслух:
— «Расписание дней празднеств, обеденных столов, поздравлений и парадов по случаю священного коронования их императорских величеств.
8 мая, воскресенье. Выезд из Петербурга и приезд в Петровский дворец»…
— А я, это самое, — прервал Петр Анисимыч, — имел честь с его камердинером беседовать. Ей-ей, не вру!
— Это когда же ты успел! — удивился Аппельберг.
— Я много чего успел! Кто из вас у Казанского собора в семьдесят шестом году с переодетыми жандармами дрался? А я успел.
— Стало быть, ты, Анисимыч, участник первой русской политической демонстрации?
— А как же? Плеханова слушал. Под красным знаменем стоял. Человек сорок тогда наших арестовали. Чего успел? Я даже шефу жандармов Мезенцову предупредительные письма носил. Дурачком, это самое, прикинешься и несешь. Подкатывает, помню, рысак Варвар…
— Знаменитый рысак, — улыбался Аппельберг, — на нем Крапоткин из тюрьмы бежал, да и когда Мезенцова убили, на Варваре Кравчинский уходил.
— Одним словом, Варвар он, Варвар. Ну, значит, подкатывает на нем дама. Красавица, конечно. Останавливает коляску возле меня: «Пожалуйте». Сажусь. Дает она мне письмо и возле третьего отделения высаживает. Несу я это письмо через парадный подъезд, передаю адъютанту: «Будет ли ответ?» Адъютант письмо принял, понес куда-то, через минуту слышу: «Негодяй! Ответа не будет. Пошел вон!»
— Анисимыч, ты же про другое хотел рассказать! — возроптал Аппельберг.
— Про камердинера, что ли? Тут, это самое, когда мы на Новой бумагопрядильной фабрике устроили забастовку, рабочие стали говорить, что надо прошение наследнику подать. Лука, помнишь?
— Ты лучше скажи, Анисимыч, сколько мы за это дело оттрубили здесь?
— Это само собой. Помнишь, прошение нам Родионович написал… Ну, пошли подаватъ бумагу. Толпа здоровая, весь Невский запрудила. Тут, это самое, примчался помощник градоначальника Козлов. Я у него на пути и оказался: «Ваше превосходительство, народ желает говорить с цесаревичем. Просит улучшить положение рабочих». А он мне свое: «Разойдитесь. Если вам не нравится на фабриках, поезжайте на родину, откуда приехали». Я ему говорю: «Ваше превосходительство, зачем вы нас из города гоните? Где же нам, говорю, голову приклонить? С родины нас нужда вытурила. Мы ведь должны подати платить». — «Ах, говорит, подати платить! Взять его!» Тотчас меня схватили и — во дворец, в пожарное отделение. Тут и пожаловал камердинер этот самый. «За что, спрашивает, вас арестовали?» Я ему: так и так. «Грубостей не говорили?» — «Нет». Ушел. Минут через пятнадцать прибегает Козлов и давай орать: «Не только в Сибирь, но и за Сибирь загоню!» А тут опять появился этот самый камердинер и говорит Козлову: «Извольте к цесаревичу». А мне что? Сижу. Прибегает, это самое, Козлов. Белый как снег, ласковый, нежный. «Голубчик, говорит, цесаревич ничего сделать не может. Пока он еще не имеет на это прав. Поди и скажи рабочим: если хотят, пусть работают, а не хотят, пусть ищут, где лучше. Насильно заставлять работать их не будут».
Я пришел на фабрику и говорю: «Ребята, держись! Наследник комиссию обещал прислать, дело наше по правде разберут».
Тут в «Новостях» статью о нашей стачке пропечатали. Акции Новой бумагопрядильной стали падать, и хозяева поспешили отступить.
— Ну, теперь-то прав у бывшего цесаревича предостаточно, — сказал серьезно Аппельберг, — только дела еще хуже пошли. Рабочих тысячами на улицы выбрасывают.
— Приедем домой, разберемся. Правда, Лука?
— Правда, Анисимыч. — Лука встал, улыбнулся виновато, но и радости не скрывая. — Пора нам. До Красноярска не близкий путь.
Все разом поднялись. Пошли объятия, слезы, торопливо писали адреса, надежно прятали письма.
По Сибири ехать еще тысячи и тысячи верст, но думами и Лука, и Анисимыч, и Сазоновна были уже дома, в России.
II
Из Красноярска в Ачинск, из Ачинска в Мариинск, из Мариинска в Томск — все лошадьми. Из Томска пароходом до Тюмени, потом опять лошадьми до Екатеринбурга, от Екатеринбурга поездом — в Пермь, из Перьми пароходом до Нижнего Новгорода, от Нижнего поездом до Москвы и еще раз поездом до Орехово-Зуева. Тут и дороге конец.
Местечко Орехово-Зуево для того и явилось, видно, на белый свет, чтоб человек отсюда, отмучась, шел прямо в рай.
Но многих насчет рая брало сомнение. Что в Зуеве, на левом берегу Клязьмы в Московской губернии, что в Орехове, на правом, во Владимирской, кабаков и питейных заведений столько поставили, что потекли еще две реки. Обе зеленые, глубины немерянной. Тонуло и пропадало в этих реках людей видимо-невидимо.
Никто в Орехово да Зуево силком не тянул, сами шли пропадать.
Казенный казарменный стол, взятый от окна и втиснутый между железными высокими кроватями, на которых и сидели, принял всех, самых близких и самых дорогих людей.
Тесно было, душно, но хорошо.
Уселись за пиршество с утра и уже поустали есть, а все сидели, все поглядывали друг на друга — вон ведь как славно среди своих.
Петр Анисимович, высвобождая затекшие плечи, откинулся назад на прямые руки и, в который раз оглядывая вытянутый прямоугольник каморки, огромное, перекрещенное многократно окно, полати над дверью, широко раздувая ноздри, втянул в себя воздух и с удовольствием покрутил буйной своей головушкой.
— На подневольном-то приволье все думалось мне: чего-то не достает. А чего, не мог понять. А тут, в духоте, сердце как бы на место встало. Лука, дух чуешь?
Все потянули носами, засопели, засмеялись.
— Страшенная духота! — отирая лоб, сказал Лука. — Пойдемте на Клязьму. День пропадает.
— Ты погоди, погоди! — остановил его Анисимыч. — Духота — это верно, но есть в здешнем воздухе, это самое, чего вовек и нигде не забудешь.
Сазоновна запустила длинные пальцы в рыжий стог пышных его волос и, застеснявшись нежности, выказанной при всех, оттолкнула чуток:
— Мудрец!.. Спой лучше.
— Для моей песни — в казарме тесно.
И, как всегда, разом, без передыху, вспугивая птиц с деревьев под окном, взвился замечательным своим козлетоном:
— Свят тебя, свят! — замахал руками отец и зажал уши.
Лука Иванов, зная фокус друга, повалился от смеха грудью на стол.
— Ну, силен!
— Могу и кое-что потише:
— А ну, довольно! — Отец, толкнув стол, вскочил. — Катерина, поди глянь! Не слышал ли кто?
Сазоновна вышла.
Отец, не глядя на сына, сказал: