18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 8)

18

— Пока у меня на квартире живешь, не моги! У нас ушей и глаз довольно. На каждого есть и уши и глаза… Так что смекай. Одуматься пора, тридцать лет с годом. Не маленький.

— Верно, — вздохнул Анисимыч, — не маленький.

— Отец прав, — сказал Лука. — Лихачество — глупости сродни.

Вернулась Сазоновна, все посмотрели на нее.

— В коридоре пусто.

— Вишь, пусто. И не буду больше. Съезжу в волость, получу паспорт и к Морозову, с шеи твоей долой, отец.

Отец обиделся:

— Не о том речь.

— Говорю, не обижайтесь! Пошли, Лука, погуляем… А ты, Сазоновна, собери меня в дорогу, завтра и поеду.

— Начало лета, а кусаются, мерзавцы, как перед осенним издыхом. — Писарь, багровый от гнева, гипнотизировал беспомощными, жидко разведенными, еле голубеющими глазками черную муху, которая только что прошла по голому от учености темени и теперь сидела на девственно чистом развороте паспорта.

Рука у писаря дернулась к мухобойке, сотворенной из палки, гвоздика и дырявой стельки, но муха тотчас поднялась, пробежалась по темени писаря и, приглашая погоняться, села на грудь императора. Император глядел со стены на подданных без снисхождения.

— Вот что, братец, приди-ка ты завтра! — взмолился писарь, обмякая и растекаясь по присутственному креслу киселем. — Сам видишь, в пяти книгах смотрел — нет тебя. Будь любезен, братец.

— Не могу я завтра, — ответствовал проситель, человек роста малого, но телом — пружина и таран, а глазами — тертый озорник! Неуживчивые глаза, себе на уме. На что ни поглядят, тотчас и сообразят нечто. Городская, столичная свобода.

И поизмывался бы писарек всласть над просителем, ненавидя эту человечью свободу и достоинство, потягал бы его, глядельщика, постоял бы он у него до упаду, насиделся бы до изнеможения, но в ту минуту, когда злое вызрело в писаре, из-за тесовой перегородки боком выпростался через дверной проем волостной старшина Ануфрий Харлампиевич. Двенадцати пудов, без сапог, поддевки и медали; головою до потолка в упор, рыжий, как мартовское солнце.

Глянул Ануфрий Харлампиевич на просителя, углядел и взрокотал яко с небес:

— Коли паспорт ему — выдай. Пущай в городах смрадят!

— Слушаюсь, — привскочил с кресла писарь, кланяясь, как крестясь, мелко, торопко и многократно…

— За жалованной пошел, — сообщил писарь с патриотическим восторгом, любовно глядя на затворившуюся за великаном дверь. — От государя покойного за военное геройство жалован ежедневной чарой. И новым государем замечен. На царском обеде в кремлевских садах, по случаю коронации, не только присутствовал, но и преуспел. Было со всей матушки России шестьсот тридцать волостных старшин, а наш Ануфрий Харлампиевич как в еде, так и в питейном деле был наипервейший, без всякого на то сомнения. Вровень никто с ним не шел, а всякие попытки угнаться предупреждал решительно.

— Фигура! — искренне и щербато разулыбался проситель.

— Вот именно-с, — расцвел писарь. — Фигура-с. А потому слово Ануфрия Харлампиевича для нас — закон и благоговение.

Перо, подхваченное со стола, нырнуло в чернильницу и…

— Послушай, братец, — опять приходя в замешательство, затосковал писарь, — у тебя ведь и впрямь нет фамилии. Как же можно написать тебе в паспорт фамилию, как ты этого требуешь, когда ты бесфамильный.

— Не я — закон требует. И разрешение исправника у меня на то есть.

— Разрешение-то есть, и у Ануфрия Харлампиевича — желание поскорее от тебя избавиться, но мне-то как быть?

— Пиши уличную нашу фамилию. Нас по-уличному кличут Мосеенки. Пиши Мосеенок, Петр Анисимович.

— Угу!.. Пожалуй, это можно. — Писарь потер ладонью темя, опять обмакнул перо в чернила, поглядел на это перо, не будет ли кляксы, и красивыми круглыми буквами начертал: «Моисеенко».

В груди Петра Анисимовича заметался ежик. Сграбастать бы паспорт и давай бог ноги, пока писаришка ошибку не разглядел или бы урядник не нагрянул — не давать, мол, паспорта такому-сякому.

«Моисеенко» — сверкает в паспорте новенькая, никому не ведомая фамилия. Чернила сохнут медленно, и надо не сплоховать, не выказать радости: у чиновных крючкотворов и радость небось на подозрении.

«Господи, до чего же тягучи твои минуты!»

Но все идет своим чередом. Чернила просохли, паспорт вручен.

— До свидания.

— Будьте здоровы.

Как бы нехотя притворена дверь, по улице — вразвалочку. А ноги и впрямь ватные, от радости.

Прощай, смоленщина-деревенщина, гласный надзор, исправники, жандармы. Поищите-ка теперь, господа, ссыльного бунтаря Анисимова! Сколько будет угодно, господа. Канул Анисимов, а с Моисеенко вам заводить знакомство заново.

Соседи по вагону были говоруны, и Петр Анисимович, опасаясь нарваться на шпика, захватил место у окошка и то подремывал, а то и притворялся, что дремлет.

Ехали все больше мужички. О сенокосе толковали, прикидывали, каков будет урожай, парнишку разыгрывали. Ехал парнишка по чугунке первый раз в жизни, ехал поступать в ученики к владельцу башмачной лавки, купцу третьей гильдии господину Заборову.

— Старуху-то целовал? — спросили мужики паренька, перемигнувшись между собой.

— Какую старуху? — удивился парнишка.

— Да ту самую, сопливую. Кто первый раз по чугунке едет, обязательно должен старую чмокнуть.

Парнишка все вертелся, но тут притих, с тоскою поглядывая в окошко.

Новоиспеченный Моисеенко перестал спать.

— Не дрейфь! Старуха трепачей любит, а ты, я погляжу, языком попусту не мелешь. Правду я говорю? — спросил у рассказчика.

Мужик улыбнулся, потрепал парнишку за вихры.

— Не обижайся. Необидчивому жить легче. Дорога длинная, скуки ради чего только не нагородишь, да и наслушаешься вдосталь всякого.

Парнишка заметно повеселел.

«В чужие люди едет, — подумал о нем Моисеенко, — ему теперь любое хорошее слово как родня».

И сказал:

— Ты, паренек, коли у Заборова твоего худо будет, в Орехово-Зуево, на фабрику, приезжай. У нас, ткачей, работа трудная, зато не пропадешь. Я вот делу-то учиться не ленился, и теперь — больно уж здорово. Как встану к станку, так любому хозяину — нужный человек. Добрый плохо заплатит, пойду к злому, у злого надоест — вернусь к доброму.

— Ишь ты, хваткий какой! — ощерил в улыбке красные десны мужик-рассказчик.

— Фабричные все такие! — неодобрительно откликнулся седой старик.

— Зато за себя постоять могут! — возразил ему молодой.

Посыпались вопросы: куда, откуда да так ли уж хорошо на фабрике?

Моисеенко подосадовал на себя: хотел проехать тишком да молчком, а собрал общество. Того гляди, жандарм пожалует.

Но поезд уже бежал мимо московских домов. Мужики засуетились. И Моисеенко поспешил сойти первым, поймав на прощание доверчивый и тоскующий взгляд мальчишки.

В Москве у него было одно только дело. Нужно было передать письма Аппельберга. Адресат проживал на Ильинке.

От вокзала топать да топать, но посчастливилось — попался кабриолет, который доживал на грозных московских мостовых последние свои деньки.

Городское начальство, дабы снизить процент происшествий — из кабриолетов выпадали, — указало: новых не делать, старых не чинить. На Ильинку доехал за десять копеек. Нашел дом, квартиру. Открыла ему прислуга. Открыть открыла, но цепочку с двери не сняла: кто да зачем.

Моисеенко рассердился:

— Хозяина позови!

Однако пришел не хозяин, а хозяйка. Молодая, строгая.

Дверь открыла, но дальше порога не позвала. Оглядывала подозрительно.

— Позовите мужа, — самым вежливым голосом попросил Моисеенко, — у меня к нему дело. Письма.

— Но муж занят. Он по утрам работает.

— Как хотите. Я уйду и больше не приду, а письма выкину.

— Ах да, письма! Но откуда?