Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 24)
— Э, Катя! До сна ли теперь? Ты вот послушай, что Стенька-то говорит:
Слышь: «Пусть пробует другой».
— Глаза испортишь, буквы-то вон какие маленькие, как букашки! Ложись.
— Не заснуть мне нынче, Катя. И на мал час не заснуть. Прогуляться, что ли?
— Да ведь ночь, мороз.
— Вот и хорошо, глаз меньше. А то, это самое, выглядит кто мои думки да и побежит доносить.
Обнял жену дурачась, а поглядел серьезно и печально.
— Анисимыч, не бойся за меня! Делай все, как знаешь! — сказала быстро Сазоновна и вдруг поцеловала ему руки.
Анисимыч даже вскочил.
— Катя, ты чего, это самое?
— Так! Счастливая я, Петя.
— За все-то мои ссылки да этапы?
— Счастливая я, Петя. Верно говорю. За людей пострадать — не каждому такая сила дана.
Петр Анисимыч сел на краешек постели, взял за руку Сазоновну. Вот так же, взявшись за руки, сидели они на завалинке, когда в ухажерах-то хаживал. С той поры далеко их судьба на крыльях своих носила: и в сам Петербург, и в саму Сибирь, а впереди, как за окошком, — темным-темно.
— А ведь брезжит! — встрепенулся Анисимыч.
— Что?
— За окном, говорю, брезжит.
И обрадовался. Легонько чмокнул Катю в щеку, набросил зипун, ноги в валенки и осторожно выскользнул из каморки.
Было у него в Орехове заветное место. Любил на мосту одиноко постоять. Переметенная снегом Клязьма внизу. Тропинки наискосок от серых, как воробьиная стая, зуевских деревянных домишек к кирпичным утесам бумагопрядильной фабрики — каменному дьяволу, мельнице, где вместо зерна перемалывают людей. Над трубами, как из преисподней, столбы клубящегося, густого, тяжкого дыма и пара. По Орехову цепочкой двухэтажные дома купцов, низ каменный, верх деревянный. Внизу лавки, вверху жилые комнаты. Рабочие казармы в предутреннем сумраке страшны, громоздки, как тюремные замки.
И слева — город, и справа — город, хоть ни Зуево, ни Орехово городским достоинством не почтены. Одно имя этому скопищу фабрик, домов, трактиров, лавок — Громада. И на всю эту Громаду один он выискался, чтоб замахнуться. Как знать, ударить, может, и не придется, но ведь хоть замахнуться-то должен кто-то? Стенька Разин на все царство не побоялся руки поднять, а уж эта Громада, какую и представить себе невозможно.
Как медленно светает.
Заскрипел резко и тяжело снег. К мосту двигался обоз.
Довольно полуночничать, в окошках вспыхивает, преломляясь сквозь морозные узоры, свет. Печи начинают топить. Скоро на работу.
— Нехай! — крикнул по-разински Анисимыч и показал кулак кирпичному дьяволу.
Пустое озорство, а спокойней на душе стало.
Вечером Петр Анисимыч вынес в коридор любезный свой «Вестник Европы».
— Мужики, — сказал курильщикам, — хотите, почитаю? Куда как книжка хороша.
— Отчего ж не почитать — почитай, — согласились. — Только давай и баб позовем, им тоже охота книжку послушать, особливо если про Чуркина.
— Не про Чуркина, про Стеньку Разина.
— Так он же — проклятый разбойник. Ему анафему в церквах говорят.
— Кто говорит-то, смекните!
— Известное дело, кто — попы!
— А Стенька, это самое, попов и душил и топил, потому как боярам они да купцам — первые подпевалы.
Драматическая хроника о Разине занимала в книге больше ста страниц, написана белыми стихами, но читал ее Анисимыч так, словно заветную тайну открывал. Половину прочитал, изнемог, хотел до завтра отложить, а все просят:
— Анисимыч, уважь. Еще почитай. Стенька-то!.. Мы думали — злодей и душегуб, а он нашего поля ягода, за бедных стоял.
Квасу принесли чтецу, чтоб голос не пропал.
Допоздна засиделись. А на следующий день из другой казармы пришли.
— Не откажи, Анисимыч, в нашей казарме про Степана Тимофеевича почитать.
Пошел к соседям. В два вечера управился. А тут новые ходоки, с фабрики Викулы.
Разговоры после чтения не шуточные. Все хвалят Стеньку, все его жалеют. «За что же, — говорят, — анафеме такого народного заступника предали?»
Привели этак Петра Анисимыча в одну казарму, а сторожем в ней Гаврила Чирьев. Как из Глухова вернулся, искал Анисимыч Гаврилу, да не нашел. Видно, тот не больно хотел встречи. Знал небось, что старый приятель ищет его.
Рукав у Гаврилы пустой. Глянул на Петра Анисимыча глаза отвел и тотчас будто спохватился и убежал куда-то.
Начал Анисимыч свое чтение. Вдруг крик, визг. Слышит — знакомый голос:
— Вижу! Вижу! Быть мору и гладу! Взирай с прилежанием, тленный человече, како век твой проходит и смерть недалече! Текут время и лета во мгновение ока, солнце скоро шествует к западу с востока.
В конце коридора провидица, с ней рядом бабы ее черные и Гаврила Чирьев. Голос у провидицы хриплый, на морозе все пророчествует, ну, Анисимыч тотчас и решил: была не была! Зазвенел во весь свой огромный козлетон, а слова как раз горячие пошли:
Провидица от неожиданности и примолкла. Спохватилась, заверещала, да ей кто-то из молодых такое загнул, пыхнула, как черная клуша, — и вон, грозя всему белому свету.
А как домой возвращался Петр Анисимыч — встретили. У балаганов. Двое дорогу загородили, а третий — в стороне, правая рука в кармане — сам Лачин. Оглянулся Петр Анисимыч назад — четвертый. Отскочил к балагану, прижался спиной к бревнам.
— Подходи! Одного из вас, но порешу! — и руку за пазуху! А там — «Вестник Европы», ненадежное оружие.
И вдруг развеселые голоса:
— На кого шумишь, Анисимыч?
Выходят из-за балагана Матвей Петров да Ефим Скворцов. Засвистел Лачин в четыре пальца — и только топот убегающих.
— Ну, ребята, — говорит Анисимыч, — вовремя вы появились. Несдобровать бы мне… Видно, кому-то поперек горла мой Стенька встал… Придется гирьку с собой носить.
— А ты и так ходи, Анисимыч! — Ефим достал из-под пальто толстый железный прут. — Не хуже любого кинжала.
— О-о-о! — удивился Анисимыч. — Так вы не случаем оказались поблизости? Сами догадались или кто подсказал?
— И сами, и наши казарменские. Ты, Анисимыч, делай свое дело, а мы свое тоже знаем.
До самой каморки проводили.
Сазоновне ничего не сказал, но призадумался. Неделю назад его перевели с полуторных станков на трехчетвертные: материал уже, заработок ниже. Старые станки на ремонт поставили. Потому и не обратил на это внимания Анисимыч, а теперь прояснилось — хотят заработком пугнуть. И точно!