реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 26)

18

— Встань, Гаврила. Садись к столу.

— Нет. За твой стол мне совесть не позволит сесть.

— Спасибо, однако, что сказал. — Анисимыч глянул на безрукого горемыку пронзительно. — Ты вот что, Гаврила. Понимаю — выхода иного у тебя не было, но совесть в тебе, это самое, есть, совесть-то! Вот ты и будь на нашей стороне. Нашу, рабочую, пользу соблюдай, когда докладывать-то станешь. Пусть они думают, что ты их и душой и телом, а ты — нашим будь. Нашим на их службе.

— Ох, Анисимыч! Лютая, скажу тебе, доля у христопродавца. Никогда не забуду, что не плюнул ты в харю мне, что в мерзости моей не оттолкнул. Только скажи, чего делать?

— Пока ничего, а когда надо будет, скажу. За кем, кроме меня, следить-то тебе велено?

— Еще за Волковым.

— Не знаю такого.

— Адвокатом его зовут. Как и ты, за слабых вступается.

— Вот ты мне его и покажи при случае.

— Покажу, он человек новый, на пасху нанялся.

Вошла Сазоновна:

— Ты чего стоишь, Гаврила? У нас конфеты есть, пирога кусок, с капустой.

— Нет, пойду. Спасибо. — Опустил голову и вышел.

— Чего это он? — поглядела Катя на мужа.

— Совестью болен.

Сазоновна погасила свет и легла.

— А вот если бы я у тебя лавочником был? — спросил вдруг Анисимыч.

— Если бы да кабы.

— Ну, а если бы вот взял бы да стал? Больше бы ты меня любила?

— Больше, как я люблю, любить нельзя, — серьезно и печально сказала Катя. — А вот если бы ты в лавке торговал?

Задумалась. Анисимыч так и затаился.

— Правду тебе скажу, — будто издали долетел голос Кати, — если бы в лавке торговал, меньше бы любила, а то и совсем не любила бы.

— Это что ж выходит, чем бедней, тем милей? Выходит, это самое, не меня любишь, а мою бедность, что ли?

— Да ведь тогда бы любить тебя было не за что. Ты за правду борец, а тогда бы за один карман свой страдал. А таких страдальцев ой как много.

— Так тебе, значит, подавай особого!

— Особого. Каких много — не надобны.

— Да когда ты замуж за меня выходила, я был дурак дураком. Темный, как горшок в погребе.

— Так я ведь тоже, как горшок, была, а с тобой мне и посветлее. Сам ты посветлел, и я от тебя.

— Вон как непросто все! — удивился Анисимыч, заложил руки за голову и задумался.

И Сазоновна тоже лежала руки за голову, глядела в потолок и думала. И за себя, свое, женское, привычное, и за мужа, о его заботе, через которую, как бы дело ни повернулось, — ему тюрьма, ей слезы, и холод, и голод, и горькая ее любовь святая. И, подумав так, она поцеловала его, сильно, и Анисимыч затосковал сердцем о ней. Потому как разлука их не за горами, и кто его знает, каковы эти будут горы, перешагнет ли она их, отыскивая своего принца в лаптях на краю земли.

Теперь после работы и во время обеденного перерыва Моисеенко ходил на железнодорожную станцию. Дела своего он никому не хотел поручить, да и оказалось оно не слишком сложным.

Ему нужно было точно знать, какими силами располагают местные власти. При фабрике был полицейский надзиратель Пашка Васильев, здоровый мужик двадцати шести лет от роду. Был он незлобив и непамятлив на обиды, кулаки имел огромные и решительные. Хулиганистые его боялись, а народ — не сказать чтоб любил, кто же полицейских любит, но за спиной фигу ему не показывали. Пашка по пустому делу в каталажку не потащит.

Вся карательная сила находилась в Орехове при станции, и, как Моисеенко выглядел и подсчитал, полицейских и жандармов было тут никак не больше двенадцати человек. Жандармы выходили к поездам, прогуливались по вокзалу, сонные, важные. Ничего-то для себя опасного в ореховском воздухе они не чуяли, и Петр Анисимыч вполне успокоился: столь бравые и сытые молодцы, когда настанет время действовать, наверняка попрячутся.

Пришла озорная мысль заручиться поддержкой у самого Шорина. Прикинулся простаком, залетел к нему в контору.

Человек немолодой, грустный, пьющий на английский манер, запершись у себя дома, в одиночестве и до полного беспамятства, он, нарушая все правила, таясь, как школьник, читал на работе книжку о Робинзоне Крузо. За этим чтением и застал Анисимыч мастера, заскочив к нему вдруг, без стука.

Шорин вздрогнул, закрыл книжку, спрятал в стол и покраснел. Он тотчас опамятовался, хотел заорать на ткача, но тот как-то уморительно шаркнул ножкой и пролепетал:

— Александр Иваныч, к вам-с. Защиты ищу.

— Защиты? — удивился Шорин.

— Защиты-с. Работать нельзя. Это самое, дворовая администрация на меня косится за то, что книжки читаю-с.

— Какие книги?

— Беру в библиотеке и читаю. Так что дайте мне расчет, коли неугоден.

— Погоди трещать! — вспыхнул Шорин. — Я тебя знаю, ты же лучший у нас ткач. Иди работай, а на дворовую администрацию плюнь. Вечно чего-нибудь выдумают. Для того и устроена библиотека, чтоб книги брали и читали. Работай и будь спокоен — ничего тебе не сделают за пристрастие к чтению.

«Так, — отметил себе Петр Анисимыч. — Этот тоже ничего не чувствует. Для него недовольство рабочих — привычное дело. Меня он теперь запомнил — в случае чего, хорошим свидетелем будет».

Прямо от Шорина в уборную пошел. Народу было немного, но говорили уже все смело, сходились на одном — с таким запуганным народом ничего поделать нельзя.

— Не поделаешь, пока не делаешь, — вставил словцо Моисеенко, — а станешь делать, так и сделаешь.

— Ты нас коришь, а сам все в сторонке, — упрекнул его все тот же здоровенный плоскогрудый ткач.

— Коли не языком болтать, а дело делать, тут я с вами. А дело, это самое… фабрику нужно остановить. Другого выхода нет. Если фабрику остановим, то и господин Морозов этого не скроет и никаким сальцем не замажет. Начальство московское приедет. Да и мы сложа руки сидеть не будем. Подадим прошение губернатору или телеграмму пошлем на высочайшее имя. Тогда только и возьмутся разбирать наше дело, весь штраф незаконный вернут.

— У Лепешкина на Вознесенской фабрике забастовка, — сказал красивый, видный из себя ткач.

Петр Анисимыч знал, что этот на третьем этаже работает, молоденькие ткачихи на него поглядеть бегают, а он мужик серьезный, все вокруг жены своей, станки у них рядом. У кого язык злой, не забывают прошипеть: «Лопух, кралю выискал». А жена у него, верно, как воробушек. И волосы у нее серые, и глаза, и лицо. Без доктора ясно, что болен человек.

— У Лепешкина, говоришь, забастовали? — переспросил Моисеенко. — Молодцы! Умеют, значит, за себя постоять. И нам так-то вот надо. Сами за себя не вступимся, никто о нас и не вспомнит.

Говорил жестко, глядя на этого ткача. «А ведь он тоже болен, — догадка пришла. — Вон какие розы на щеках чахотка распустила».

— Праздники близко, — вздохнул плоскогрудый ткач, — проводим праздники, тогда и возьмемся.

— Шорин идет! — замахал руками Ефим.

Разошлись, а ткач, тот, что с третьего этажа пришел, хотел, видно, с Моисеенко словом перекинуться, замешкался и в дверях на мастера налетел.

— Почему гуляешь во время работы? — прикрикнул Шорин.

— К браковщикам ходил, штраф неверно записали.

— Сколько?

— Тридцать шесть копеек.

Шорин достал книжечку.

— Фамилия?

— Волков.

— За то, что шляешься, и за то, что жалуешься, — штрафу тебе семьдесят две копейки. Поди скажи об этом старшему браковщику. Учти, я тебе это записал. Не пойдешь — еще вдвое оштрафую.

— Я скажу браковщику, как вы велели, но ваши действия — беззаконие и прямой грабеж.

— Что?!

— Я говорю, что ваши действия — беззаконие и грабеж.