18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Жуков – Пейзаж с парусом (страница 47)

18

Мама все это рассказала отцу, но он словно бы не расслышал, снова завел про свои станки, а потом стал уговаривать маму, чтобы она писала сразу, как только приедут на место. Ему, видно, уже было пора, не было ни минуты, он несколько раз вытаскивал из кармана часы, свои старые «Павел Буре», и наконец стал прощаться. Он, наверное, два дня не брился, отец, щеки у него были колючие, и мальчику показалось, что именно из-за этого, из-за боли от прикосновения колючей щеки, глаза вдруг заволокло, защипало, он даже не мог посмотреть вслед уходящему отцу — вместо этого глядел на черный чугунный буфер и тер его пальцами, долго тер, пока мама не попросила его подсадить ее в вагон.

Состав простоял на путях всю ночь и ушел только ранним утром, когда солнце уже взошло. Мальчик не дождался отхода, уснул и проснулся уже в пути, когда все вокруг шаталось и гремело, под полом сильно стучало, и женщины со своими девчонками сидели на убранных постелях, переговаривались и глядели в растворенные по обе стороны вагона двери, за которыми в ярком свете дня неслись деревья, зеленые косогоры и временами немыслимой голубизной вспыхивало покойное, без облаков небо.

Весь остаток дня мальчик просидел у открытой двери. Женщины на разные лады обсуждали одну тему: куда их везут. Говорили, что в Ачинск, у кого-то из девчонок нашелся атлас, и все разглядывали карту, удивляясь, какая же даль впереди до этого не известного никому города, и те, кто захватил побольше еды на дорогу, говорили, что ничего, доедем, а кто оказался беспечней, сокрушался. И еще говорили, что в Ачинск придет и оборудование, которое отгружают на открытые платформы, его соберут, смонтируют и пустят как бы новый завод, в тылу. Для этого в поезде, в других вагонах ехало много рабочих, да и тут среди женщин были и станочницы, и нормировщицы, и контролеры ОТК — их собрали в одно место по тому признаку, что мужья у них у всех остались в Ленинграде и там будут продолжать работать, чтобы завод, хоть и непохожий на прежний, все-таки жил и помогал фронту.

Во время одного такого разговора мама шепнула: «А знаешь, Жека, что мне папа сказал? Он получил повышение — теперь не начальник цеха, а главный инженер». — «Так ведь от завода ничего не останется, — сказал мальчик, — теперь, наверное, главный инженер меньше, чем раньше начальник цеха». — «Останется, — сказала мама. — Они начинают производить что-то новое, что-то очень нужное».

Мимо, за откосами железнодорожного полотна, бежала, качаясь и вздрагивая, холмистая земля — с провалами нешироких полей, извилистыми опушками сосновых боров, с мелкими речушками под коротко грохочущими мостами. Паровоз часто останавливался на разъездах — пустынных, будто бы не известных никому, и тогда поезд и едущие в нем люди погружались в сонную, в треске кузнечиков тишину. Мальчик выпрыгивал из вагона, садился на жесткую землю среди кустистого бурьяна и думал о том, что хорошо бы встретить обратный поезд и вернуться в Ленинград.

С самого отъезда они не видели в небе ни одного самолета, вообще ничего вокруг не напоминало о войне, а они куда-то едут, в неизвестный Ачинск. Вот Ленька Солощанский — тот остался, сказал, что пойдет работать на завод, а ему, мальчику, это было бы еще проще — к отцу, под его начало, и мама могла тоже туда устроиться, раз ее в парткабинете, на прежней службе, не задерживали, даже велели эвакуироваться. Немцы, конечно, как-то уж очень быстро доперли до Ленинграда, это всех удивляло, но повсюду говорили: еще чуть-чуть, и им дадут по зубам. Вот и получается: мог бы оказать помощь, а теперь катись в товарном поезде неизвестно зачем.

Но лучше бы всего, конечно, остаться, чтобы быть вместе с Воркуном.

Мальчик встретил своего рулевого за день до отъезда, когда ходил в яхт-клуб, — не то для того, чтобы попрощаться, не то проверить, как там и что. Прежде, с самого начала войны, такая мысль почему-то не возникала, мнилось даже, что яхты остались где-то за чертой мирного времени вместе с каруселями, цирком и лотками с мороженым. Но в яхт-клубе, к его удивлению, текла совсем иная, чем прежде, жизнь — на плаву остались только крупные парусные суда, они стояли близко к берегу в строгом и точном порядке, к бону было пришвартовано несколько военных катеров (их сразу узнаешь по мышиному отливу шаровой краски), а знакомый судейский катер, прежде ослепительно белый, был поставлен на слип, и там его красили — тоже в серый цвет — трое краснофлотцев в парусиновых робах.

Синие воротники военных моряков мелькали и в стороне — возле эллинга и у сараев, где хранили паруса и яхтенный такелаж; военно-морской флаг, хоть и небольшой, белый с голубой каймой по низу, был поднят на мачте возле командной вышки. И начальник клуба был совсем иной — в кителе с тонкими лейтенантскими нашивками; он похлопал мальчика по плечу и, похоже, без притворства сказал: «Эх, был бы ты постарше, Жека, мы бы с тобой дали жару!»

Кому и какого жара собирался дать начальник, осталось неясным — из-за берегового уступа показался узкий, с круто обрезанной кормой катер-охотник, небольшая, зачехленная его пушка на носовой палубе, приподнятой, как у миноносцев, смотрела в сторону яхт-клубовского бона, и начальник кинулся туда, видно, распорядиться насчет швартовки.

Мальчик постоял на берегу, пока охотник подваливал к бону, поглазел на краснофлотцев, красивших судейский катер, и пошел к воротам, чувствуя себя одиноконенужным тут, лишним.

— Эй! — услышал он вдруг голос Воркуна. — Закурить нету?

Да, это был он, рулевой швертбота и будущий водолаз, собственной персоной — в старой своей кепке, надвинутой на лоб, в сапогах с подвернутыми голенищами, и из-под рубашки, несмотря на жару, выглядывали полоски тельняшки. Даже де поздоровался.

— Откуда у меня? — сказал мальчик. — Не знаешь, что не курю?

— Жаль, — сказал Воркун.

Ему, наверное, действительно надо было дать закурить рулевому: он и всегда трудно, с надрывом дышал, а сейчас у него в груди прямо клокотало, воздух срывался с губ с тонким болезненным свистом.

— А ты что не в мастерских? — спросил мальчик.

— Уволился. Теперь в клубе, постоянно.

— Чего ж тогда не в форме? Начальник вон с нашивками.

Воркун немного помолчал, успокаивая дыхание.

— Должность, понимаешь, не определилась. Я у начальника вроде адъютанта. Вот и не знают, какое дать воинское звание. Лейтенант — много, а старшина первой статьи — мало.

— Есть еще посередине: главстаршина, — сказал мальчик.

— Да? — удивился Воркун. — Точно знаешь? Мне бы подошло.

Мальчик сказал, что уезжает, эвакуируется и еще — как начальник хлопнул его по плечу: плохо, что годы не вышли, а то бы вместе тут были, в клубе.

— Ты не думай, что здесь фигли-мигли, — надменно остерег Воркун. — К ОВРу прикрепили — охрана водного района, понял? С завтрашнего дня часового к воротам поставят, без пропуска не войдешь.

— А мне и не надо твоего пропуска, — обиделся мальчик. — Сказал же, что уезжаю.

— Давай-давай драпай! — продолжал отчего-то задираться рулевой. — Нам тут способней будет обороняться без всяких… Немца-то твоего — слышал? — сразу из города выставили. В глубь страны.

Напоминание о Шульце, а Воркун, конечно, имел в виду его, придало разговору совсем иной поворот: получалось, что война еще и как бы разделила людей — на тех, кто мог оборонять страну от врага, и тех, кто, хоть и не по своей воле, вот как он, мальчик, был лишен на это права или, нет, возможности — так точнее.

Но с Шульцем и в таком рассуждении не все получалось ладно. Воркун, конечно, плел свое: Шульц — немец, и значит, с ним не по пути.

— А откуда ты знаешь, что выставили? — спросил мальчик. — Он ведь инженером на заводе. Наверное, завод эвакуируют, вот он и уехал.

— Эва-ку-и-ру-ют! — не соглашался Воркун. — У меня кореш на том заводе работает, остаются как миленькие. И его самого, твоего Шульца, я в аккурат перед отъездом встретил… Улыбается! Правильно, говорит, что ему ехать. Сложная, говорит, ситуация с началом войны возникла. А я говорю: «С кем ситуация?» А он: «С нами, говорит, с политэмигрантами. Антифашизм антифашизмом, но сейчас Гитлер повернул против вас, советского народа, всю немецкую нацию, силком повернул, и нужно, говорит, время, чтобы все снова отслоилось, чтобы опять стало ясно, кто враг по-настоящему, а кто запуган или там не разобрался что к чему». И смеется, Жека, представляешь? Вкручивает мне мозги и смеется. Я ему: «А что ты, собственно, смеешься? Беда, говорю, такая пришла, а ты смеешься». А он: «Я, говорит, радуюсь, что наступил тот час истории, когда фашизм вырыл сам себе яму. Вас, советский народ, ему не победить. Никогда». Представляешь, лекцию устроил? Я слушаю, а потом: «Ладно, говорю, про яму мы и сами знаем и что не победить. А улыбки, говорю, все равно неуместны». И еще сам думаю: ничего, тебе занятие найдут, порадуешься! Лес там валить или что подобное. Нечего, думаю, ученых-то учить, двигай, думаю, на вокзал, раз назначено!..

Мальчик слушал, глядя в землю, чертил по ней носком ботинка.

— Слушай, Воркун, — сказал. — Отчего у тебя такая каша в голове? Ведь ты ж не злой, Воркун. Ты только таким хочешь казаться. Ты трепаться любишь, Воркун. Выставлять себя, будто от тебя что-то зависит. А кто ты есть на самом-то деле? Мы с тобой приз получили, а кто меня учил? Ты учил? Чего зря выставляешься, а?