18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Жуков – Пейзаж с парусом (страница 46)

18

В комнату вошла та женщина, что открыла ему дверь, впуская в квартиру, и Люся, похоже, обрадовалась, что обрывается их уже явно затянувшееся молчание, стала знакомить Травникова со своей теткой, объяснять той, что он ее начальник («Выдающийся руководитель, тетя Маня!») и что все, что она теперь знает и умеет, Люсьена, — от него («Растрачивает себя, утирая сопли другим, а мог бы составить себе крупное имя статьями и книгами»). Травников стоял в это время, трудно чувствуя свой рост и опущенные руки, стесняясь отчего-то Люсиной болтовни, и тетка тоже стеснялась его, незнакомого и такого выдающегося.

— Это нечестно, — сказал он, когда они вновь остались одни. — Ты пользуешься тем, что у себя дома и что больна. В редакции я бы не позволил так откровенно подхалимничать.

— Ну и пусть, ну и пользуюсь. — Люся снова начала теребить свой балахон, и Травников не мог поймать ее взгляд.

— Решила, значит, что мы поменялись местами.

Люся неожиданно рассмеялась.

— Вы разве всегда считали меня тщеславной?.. Совсем другим я пользуюсь. Хотите знать? — Она приподнялась на подушках и, как бы подчеркивая торжественность своих слов, вознесла руку. — Я теперь замужняя женщина… Что смотрите? Мы с Ильей снова сошлись. Мне даже предоставлено право не работать… Ну, попробуйте покомандуйте мной теперь! Я уже не ваша подчиненная, а добрая знакомая. Надеюсь, добрая, а?

Травников мотнул головой, как бы пытаясь изменить, поправить сказанное. В мыслях пронеслось, что Люсьена, значит, решила не принимать предложения главного редактора, решила просто уйти из редакции, он хотел даже спросить про это, удостовериться, но вслух вышло другое — тоже от разом пронесшейся обиды:

— И… давно? Независимая такая с каких пор?

— Думаю, мы вместе решили изменить жизнь. Вы по службе, я, так сказать, по душе. Не сговариваясь, конечно.

— Ты уверена, что по душе? — настаивал Травников. Он теперь чувствовал, что бьется о ту стену, которую обнаружил между собой и Люсей, когда вошел, — обнаружил с неожиданной болью. И, с отчаянием вламываясь в невидимую преграду, будто бы там, за ней, отрада и спасение, спросил: — И Брут, что, прав, ну, насчет…

Люся опять засмеялась, только теперь с какой-то одной ей ведомой мудростью, похоже, осуждая и тут же прощая:

— Ох, он уж и вам натрепался. Прав толстяк, прав.

— Ну, и что ты думаешь делать?

— С кем, с чем? Илья вполне горд своим будущим отцовством. А разбежимся вновь, так я буду не одна. — Она посерьезнела, сказала тихо: — Глупо, когда одна.

— Я не про это. Главному-то что скажешь? Такие предложения поступают раз в жизни. А у тебя… в общем, год вылетает.

Ее, видно, обидело, что он говорил о работе, не замечая сказанного ею прежде, — про гордого Илью и что теперь она не будет одна.

— Ну куда вы все торопитесь, Евгений Алексеевич! Сегодня положи на машинку, не забудь позвонить, а это ты сделала, а то проверила? — Она передразнивала его обычного, каждодневного, и он понимал, что такое, верно, годится и теперь — к стыду своему понимал. А Люся решительно выпростала ноги из-под одеяльца, подогнула под себя, выпрямилась: — Подождет ваш главный! И вы подождете. С моим ответом, во всяком случае…

В комнату опять, словно подстерегши важный перелом в их разговоре, вошла Люсина тетка. Остановилась у двери.

— Может, чайку собрать? Тебе хорошо — чайку, и вот товарищ…

— Нет, — возразила Люся. — Илью подождем. Он скоро должен прийти. И будем обедать. Впрочем, вы как, Евгений Алексеевич?

Травников отрицательно покачал головой. Он смотрел в открытое окно на близкий с первого этажа Люсиной квартиры асфальт, на человека с авоськой, входившего в подъезд, на дворничиху в синем халате, принявшуюся на вечер глядя поливать чахлый газончик вокруг старого тополя — единственного среди кирпичных стен. Выходит, Люся позвала, чтобы познакомить с мужем, думал он, продемонстрировать этого непутевого Илью, с которым у нее не выходило ничего прежде и вряд ли выйдет в будущем, чтобы защититься мужем от него, Травникова, именно в тот момент, когда он решил сам шагнуть к ней. Как она предугадала? Или это нетрудно — предугадать женским сердцем, тем, которое не торопится?

Он оглянулся. Тетки в комнате уже не было. Люся пристально, как бы впервые, глядела на него. И он потянулся всем телом, взял ее руку, сжал между ладонями — холодную, расслабленную.

— Эх ты, — сказал он. — Гордячка. Эх ты…

8

Он помнил: отец пришел вечером, в восьмом, наверное, часу, и они с мамой о чем-то вполголоса разговаривали в другой комнате. «Так послезавтра же!» — похоже, обороняясь, мама искала отсрочки. А отец настаивал: «Завтра, говорю, завтра! Вагоны, знаешь, в какой сейчас цене? Подадут — и все. Надо быть готовым».

В словах отца слышалась грусть и тревога. Он поел и ушел снова на завод; всегда пропадал там без меры, а теперь часто не возвращался домой и ночами.

Мама хлопала дверцами гардероба, выдвигала ящики, и мальчик услышал, как она, всхлипывая, плачет.

Раньше он стал бы утешать ее, во всяком случае, сказал бы что-нибудь, но теперь в этом не было смысла, казалось ему: пришло горе, а в горе — плачут. Он знал, что им с мамой придется уехать из Ленинграда, многие уже уехали, но что завтра — это походило на безжалостный приговор: куда? И что за этим стоит?

Всего месяц прошел, как они с Ленькой Солощанским спорили, сколько продлится война — месяц или до Нового года, носились по улицам, глазея на проходящих в строю красноармейцев или на зенитки, деловито располагавшиеся на открытых местах набережных, восторженно перечитывали приказы и инструкции — что делать во время воздушных тревог, но вот пришли тревоги, не заставили себя ждать, и они с Ленькой, притихшие, чаще сидели на подоконнике в подъезде; Ленька рассказывал, что брат его получил повестку, и подсчитывал, сколько уже из их дома ушло в армию. Стекла в оконной раме на лестнице были заклеены, как везде теперь, узкими полосками бумаги, солнце отбрасывало на пол, на ступени, уходившие вверх и вниз, четкие тени в виде крестов, и мальчик думал, заберут ли в армию отца, хотя у него была бронь, потому что его завод — оборонный. Ему почему-то хотелось, чтобы отец был там, на набережной, возле зениток.

В дорогу они взяли узел с постелью — тощий матрасик, одеяла и две подушки, и еще два чемодана с бельем и посудой. Мамино зимнее пальто не поместилось, но она, видно, и не хотела его брать, вернее, не хотела верить, что оно потребуется, пока они в отъезде. «Тебе, Жека, проще, — сказала, убирая снова пальто в гардероб, — у тебя демисезонное на ватине, хочешь не хочешь, а брать надо». И усмехнулась странно, недобро.

Вещи они вдвоем с трудом дотащили на трамвае — с пересадками, в толчее задних площадок. Отец обещал проводить, но не успел, явился только на вокзал, и вид у него был такой замученный, усталый, что его не упрекнула бы самая сварливая жена, а с мамой они никогда в общем-то не ссорились. Когда поезд тронется, никто не знал, даже распорядители с красными повязками — с завода и еще откуда-то, а железнодорожники не говорили, вероятно, это уже была военная тайна. Отец без конца курил, рассказывал, что он с утра тоже на вокзале, только на другом, Витебском, половину станков из его цеха они уже отгрузили, но платформ осталось мало, пришлось уплотнять, перекладывать, чтобы освободить еще хоть немного места. Потом он вдруг как бы забывал обо всем на свете, хватал маму за руки и повторял одно и то же: «Так ты пиши. Ладно? Как приедете на место, сразу напиши».

Мальчик стоял, слушал. И впервые в жизни подумал, нет, почувствовал, что он уже ростом с отца. Это не означало, он понимал, что может сойти теперь и за взрослого, просто на вокзальной платформе — не такой, как та, с которой он уезжал в прошлом году в Москву, а дальней, среди пакгаузов, стрелок и расходящихся путей — что-то кончалось, что-то уходило из прожитых лет без возврата, хоть и не заполнялось ничем, кроме ощущения своего роста и необходимости покоряться отныне тому, что сейчас гнало их с мамой из дому, из родного города и мешало отцу толком проводить их.

И еще никак не проходило смятение, которое охватило его, когда он увидел поезд, их теперь поезд. Он ожидал, что будет тесно в вагонах, готовился терпеть, хотя, впрочем, и не знал толком, как еще бывает, даже ни разу еще не ездил в мягком вагоне. Но он никак не ожидал, что состав будет товарным, целиком из вагонов красно-бурого цвета с большими отодвигающимися дверями и двумя окошками по краям дверей — под самой крышей. В вагонах, правда, торопливо, из нестроганых досок были устроены нары. Когда им указали вагон и он помог маме забраться туда, подал вещи и залез сам, ему стало неловко, как однажды в бане, когда слесарь, чинивший какие-то трубы, вдруг распахнул дверь в соседнее, женское, отделение — полное пара, звона шаек и огромных, ему показалось, розовых тел. А здесь, в вагоне, кругом были одни женщины и девчонки, объявился при ближайшем рассмотрении и малец, но он не шел в счет — сидел на горшке возле стены и что-то напевал свое, несмышленое. Места на нарах были все заняты, для них с мамой потеснились, освобождая пространство посередине, рядом с лежавшей под простыней девицей лет семнадцати, и он сказал маме, что ему места не надо, он будет сидеть на чемоданах. Женщины услышали его слова, загалдели, обвинили в гордости, но все же рассудили, что ему, правда, будет лучше возле стенки, и потеснились по-другому, вправо.