Владимир Жуков – Пейзаж с парусом (страница 49)
Мама сказала мальчику: «Я всегда говорила, Жека, что у Сони министерская голова. Ей даже предложили место директора школы или завуча — на выбор. Но она пока воздержалась. А у меня — направление в городскую библиотеку, это совсем недалеко от того места, где мы будем жить».
Мальчик промолчал. Ему не нравилось, что мама так и тает при одном взгляде на Софью Петровну, а то, что Софье Петровне на роду, видно, написано руководить и командовать, он и сам давно уже про себя решил. Еще в Москве, когда они с мамой добрались на трех попутных грузовиках до квартиры на Смоленской, вымылись, позавтракали и как бы влились в семью Лодыженских, его поразило, что даже Дмитрий Игнатьевич — со своими шпалами в петлицах, скрипучей портупеей, со своим громким, похоже, не привыкшим встречать возражения голосом, — даже он, прежде чем что-нибудь сказать, смотрит на Софью Петровну, а уже если говорит, так то и дело ссылается на нее. И хотя такое поведение в глазах мальчика явно унижало военную форму и вообще звание мужчины, он чувствовал, что и ему как-то сразу передалось желание — да, именно желание — подчиняться Софье Петровне, поступать так, как она полагает разумным и необходимым. Вот только Юлия это сразу заметила и насмешливо сказала, когда он слетал в кухню за щипцами, которые Софья Петровна забыла положить в сахарницу: «Ты, Жека, прямо как золотая рыбка». Вроде и похвалила, так, во всяком случае, все могли подумать за столом, но он-то понял, что это обидно — «золотая рыбка», это значит, что он на посылках, а потом подумал: странно, Юлия не ужилась с его отцом, а говорит вроде как тот. И он уже не бросался так ретиво с поручениями Софьи Петровны, но избавиться до конца от ее командирской власти так и не смог. Ждал, что мама подаст ему пример, что у него с ней возникнут хоть какие-то отдельные от Лодыженских дела и намерения, но мама, казалось, наоборот, была готова отречься от всего своего, особенного, и мальчик сердился на нее.
Его отношения с Лодыженскими совсем запутались, когда стали устраиваться на новом месте.
Софье Петровне с дочерьми, как нечто само собой разумеющееся, досталась дальняя комната — сюда поставили три железные кровати с пружинными сетками (они имелись у хозяйки дома с прошлых лет, когда она сдавала комнаты студенткам медучилища), одну стену покрыли ковром, запасливо прихваченным из Москвы, а еще он по поручению Софьи Петровны сколотил из осиновых плах и фанерного ящика туалетный столик — грубый, правда, но его покрыли простыней, и в комнате стало так уютно, что не хотелось уходить отсюда. Юлия наставила на столик каких-то флаконов и коробочек, а Софья Петровна водрузила фотографию мужа в бархатной рамке; Дмитрий Игнатьевич щурился сквозь стекло и, казалось, тоже был доволен, как расположилась в чужом, незнакомом месте его семья.
А им с мамой досталась проходная комната, но кровать осталась всего одна, и пришлось снова браться за пилу и молоток, сколачивать топчан. Он получился коротковат, и мама чуть ли не силой заставила его занять кровать; она расстелила одеяла, села на краешек топчана и тихо сказала: «Ничего, Жека, нам и так хорошо. Правда?»
Он стоял в это время на табуретке — пытался подкрутить регулятор репродуктора, чтобы тот звучал погромче, и мама виделась ему сверху: узкоплечая, с вытянутыми усталыми руками, с жидким пучком волос на затылке. Ему вдруг прямо до слез стало жалко ее и себя, вспомнился заводской эшелон и разговоры о неведомом Ачинске и страшно захотелось туда, в тот сибирский город, где они с мамой были бы сами по себе и еще с отцовским заводом. Чувство жалости и желание заплакать усиливалось еще и оттого, что он понимал, что мог твердо сказать «нет» там, на железнодорожной насыпи, ночью, когда мама просила его совета, но он не сказал, просто ему захотелось в Павшино, вроде бы в прежние, довоенные дни и надежда мелькнула, что там военные моряки, как в его яхт-клубе на Крестовском острове, а вместо Павшина были очереди, в которых он стоял, запасаясь продуктами по указанию Софьи Петровны, а теперь вот непонятная какая-то семья из двух даже неродных, и маме это нравится, а он, вроде как Юлия, когда она жила у них в Ленинграде, только его уж никто не попросит переселиться, как велел Юлии его отец, — тут надо жить и терпеть.
Он хотел сказать все это маме, все, что почувствовал сейчас и чем встревожился, даже произнес: «Знаешь, мам…» — но репродуктор вдруг заговорил громко, и мама встала, зашикала на него, потому что передавали сводку Совинформбюро. Он спрыгнул с табуретки и, недовольный, обиженный, ушел во двор.
Так и не сказал маме, что хотел, а потом вроде стало и ни к чему да и некогда. Мама каждый день, без выходных, отправлялась на работу в библиотеку, и еще готовила — считалось, что в очередь с Софьей Петровной, но у той не получалось готовить в русской печи, а плиты в доме не было, и мама все равно торчала на кухне, помогала; она и ходила на базар, говорила, что ей по пути в библиотеку, и затевала стирку вроде бы для себя и мальчика, а получалось на всех, потому что она весело заявляла: «А ну, Жека, тащи воды, тащи побольше» — и грела ведро за ведром, и тут уж подключались и Юлия, и Софья Петровна, а полоскать и подсинивать белье мама не доверяла никому, хвасталась, что умеет лучше всех. Софья Петровна решила работать в школе — той, что недалеко от вокзала, взялась вести физику и математику, но до начала занятий оставалось еще время, и она проводила почти весь день во дворе, сидела на солнышке и читала «Войну и мир», которую мама принесла ей из библиотеки. А Юлия вышивала. Гладью и мережкой — какие-то чехлы для подушек и салфетки; узоры и рисунки она изобретала сама и управлялась со сложной вышивкой за день-два. Мальчик помнил, что она должна была определиться на курсы медсестер, но почему-то теперь разговоров про это никто не заводил, а он и не спрашивал, лишь поглядывал на Юлию, когда она сидела, склонясь над шитьем, тайком поглядывал, потому что ему нравилось, как падают ей на лицо волосы и как она откидывает их, чуть встряхивая головой, и как смотрит вдруг, уставившись в одну точку, думая о чем-то своем.
На долю мальчика выпадало нянчиться с семилетней Асей. Не потому что заставляли — просто, может, потому, что у нее не было подруг, а может, и потому, что еще в поезде он стал рассказывать Асе разные истории, в основном как капитан Джошуа Спокам в одиночку ходил на паруснике вокруг света, а тут, когда поселились в Городке, вырезал ей из бумаги человечков, державшихся за руки, будто играющих в веселую игру, и смастерил вертушку из бумаги — потом Ася уже не отходила от него» и, когда надоедало торчать во дворе, он уходил с ней гулять по улицам, с каждым днем все дальше и дальше, пока не исходил весь Городок, до самой реки в низине, за огородами, до широкого деревянного моста; там кончался долгий и пыльный изволок, по которому то гнали стадо коров, то ехали подводы с картошкой, а то вдруг целый обоз с людьми на телегах, и он, догадываясь, кто это, объяснял Асе, как призывают мужчин в военкоматы и они идут воевать.
Городок за то время, что они провели здесь, здорово переменился: где-то неподалеку возник аэродром — это было ясно по самолетам, они с раннего утра тарахтели над домами и улицами, словно бы вспахивали невидимое небесное поле; повсюду встречались военные в летной форме — у почты, возле щитов с газетами, по вечерам в парке. Заметно прибавилось эвакуированных; они уже не разъезжались по окрестным деревням, оставались в городе, с каждым днем все увеличивая хвосты очередей у хлебных магазинов. Театр оперетты, тот, что давал в летнем театрике «Роз-Мари», куда-то исчез, уехал, а чтобы попасть в кино, теперь нужно было занимать очередь с утра.
Регулярно стали приходить письма от Дмитрия Игнатьевича Лодыженского; он находился по-прежнему в Москве, работал у себя в управлении, но всякий раз отмечал, что вот-вот добьется назначения в действующую армию. Софья Петровна обычно читала письма мужа вслух, когда все были в сборе, и мальчик понимал, что так она хочет утешить его с мамой, потому что они писали в Ленинград почти каждый день, но ответа все не было. Наконец дождались — открытки всего, но отец писал, что ему здорово некогда и дома он бывает редко, ночует теперь в заводоуправлении, там у него постоянная койка, а из их писем, что он застал недавно в почтовом ящике, было только два последних. На то, что они не поехали в Ачинск, отец не сердился, ладно, написал, на месте виднее, главное, чтобы мама берегла себя и Жеку, а денег он, раз теперь знает адрес, вышлет на днях. О себе отец ничего подробно не сообщал, только что много работы и что уезжать он, как и все, кто остался, не собирается, и чтобы о нем не беспокоились понапрасну — если что и происходит, то об этом сообщается в сводках Совинформбюро.
Мама все доставала открытку и перечитывала, сияя радостным и счастливым лицом, а Софья Петровна говорила: «Вот видишь, он не сердится, ты правильно поступила».
Вскоре Лодыженский сообщил, что его просьба удовлетворена: он едет на фронт. Куда именно, узнать было нельзя, потому что две строки в письме — впервые — чьей-то твердой рукой были густо зачеркнуты черной тушью, осталось только: «на юг».