Владимир Степаненко – Остролист Начало (страница 4)
Он не знал тогда, что этот день станет последним спокойным днём в его жизни.
Что через неделю он впервые увидит девочку с остролистом в руках.
Что через месяц начнётся охота, которая изменит всё.
ГЛАВА 2. ТЕНЬ С ВЕРЕВКОЙ НА ШЕЕ
Дождь начался после полудня и не прекращался до вечера.
Райн чинил крышу сторожки — старая дранка сгнила за зиму, и вода текла прямо на кровать. Он возился с досками уже третий час, промокший до нитки, злой на дождь, на крышу, на весь мир, когда почувствовал его.
Это было как удар под дых — внезапный, без предупреждения. Воздух вокруг стал тяжёлым, спёртым, будто кто-то невидимый накрыл всю сторожку стеклянным колпаком. Райн замер, не дыша.
Мёртвые всегда появлялись иначе, чем живые.
Живые издавали звуки — шаги, дыхание, шорох одежды. Живые пахли потом, духами, едой, дымом. Живые были тёплыми, и даже в темноте их можно было почувствовать кожей.
Мёртвые приходили в тишине.
Сначала менялся воздух. Он становился тяжелым, словно перед грозой, только без электричества — с чем-то могильным. В горле появлялся привкус сырой земли и старой известки, как если бы Райн стоял у только что вырытой могилы и жадно вдыхал испарения. Потом тускнел свет — даже в пасмурный день становилось темнее, будто кто-то набрасывал на мир полупрозрачную вуаль. И наступала тишина. Абсолютная.
Райн замер с молотком в руке. Доска, которую он прибивал, повисла криво, гвоздь торчал наружу. Вода сбегала с козырька крыши прямо за шиворот, но он этого не чувствовал — только ледяной ком где-то в груди.
Томас обернулся и увидел призрака человека, которого повесили.
Райн видел таких раньше. Повешенные всегда выглядели одинаково: голова чуть набок, словно верёвка всё ещё держит шею, тёмная полоса на коже, глаза навыкате. Но этот отличался. Обычно повешенные смотрели вниз — на руки, на землю, на могилу, из которой вышли. Стыдились. не могли забыть последние мгновения. Этот смотрел прямо. В глаза.
Он был выше Райна, худой. Одежда висела на нём лохмотьями, но сквозь прорехи просвечивало не тело, а серая муть, как сквозь запотевшее стекло. Самое страшное было в лице — красивое, тонкое, с правильными чертами, оно казалось живым, пока взгляд не опускался ниже подбородка. Там, на шее, темнела верёвка. Она была частью его — чёрная, толстая, с узлами, въевшаяся в кожу так глубоко, что казалось, он родился с ней.
Райн спрыгнул с крыши. Он наступил в лужу, но не обратил внимания. Холодная вода мгновенно пропитала сапоги, обожгла щиколотки. Дождь хлестал по лицу, но он не сводил глаз с призрака.
— Томас Райн, — сказал призрак.
Голос у него был сиплый, с хрипотцой — верёвка повредила гортань, и смерть сохранила этот звук навсегда. Он резал слух, как ржавое лезвие по стеклу. Райн слышал такие голоса у всех повешенных. Со временем привык.
— Кто ты? — спросил Райн.
— Меня звали Джонатан Крич. При жизни.
— И что тебе нужно, Джонатан Крич?
— Ты носишь письма, смотритель. Я знаю. Ты носишь слова от мёртвых живым.
Райн молчал. Он не отрицал — бесполезно. Призраки всегда знали правду.
— Не всем, — сказал он наконец. — И не всегда.
— Всегда.
Призрак протянул руку. В ней возник конверт — плотная бумага, каких сейчас не делают, сургучная печать с оттиском, который Райн не разглядел, и даже чернила, которые при жизни давно бы выцвели. Здесь, на границе миров, вещи сохраняли форму дольше, чем люди. Иногда — навсегда.
Томас взял письмо. Бумага была не просто холодной — она обжигала, как лёд, который невозможно выпустить из рук. Конверт лежал в ладони тяжёлый, плотный, настоящий — единственная реальная вещь в этом неестественном мире.
— Кому? — спросил он.
— Эрику Патчу. Таверна «Старый дуб» на Грейсчерч-стрит.
Райн кивнул. Спрятал письмо во внутренний карман плаща. Призрак не уходил. Стоял под дождём, который теперь снова стучал по крыше, по земле, по надгробьям.
— Что-то ещё? — спросил Райн.
— Знаешь, за что меня повесили?
— Не интересно.
— За то, что я делал людям больно. Получал от этого удовольствие.
Крич улыбнулся — щербатым ртом, чёрным от смерти. Улыбка была неправильной — слишком широкой, слишком радостной для мёртвого лица. Глаза при этом оставались пустыми, как у рыбы на прилавке. В улыбке его не было ничего человеческого. Только память о том, что когда-то было удовольствием.
— Три женщины, смотритель. Три. Я держал их в подвале по неделе. А потом резал. Медленно. Чтобы слушать, как они кричат.
Райн молчал.
Он слышал такие признания не в первый раз. Мёртвые любили хвастаться своими грехами — живым было страшно, мёртвым всё равно. Но в голосе Крича было что-то особенное. Не гордость. Была тоска. По тем минутам, когда он чувствовал себя живым.
— Знаешь, что хуже всего в смерти, смотритель? — продолжал Крич. — Не отсутствие боли. Я боли не боялся. Отсутствие возможности сделать больно другим. Здесь мы только смотрим. Только помним и ждём.
Он шагнул ближе. Райн не отступил. Смотреть в глаза убийце, чувствовать его дыхание — если у мёртвых есть дыхание — было страшно, но показывать страх нельзя. Мёртвые чувствуют страх. Мёртвые питаются страхом.
— Я бы всё отдал, — прошептал призрак, и в голосе его впервые проступило что-то настоящее, не игра, — всё отдал, чтобы снова вдохнуть воздух свободы. Хотя бы раз. Хотя бы глоток. Чтобы снова чувствовать ветер на лице. Снова стоять под дождём. Снова дышать.
Райн молчал.
Он понимал это чувство. Не желание убивать — желание чувствовать себя живым. Иногда по ночам, когда призраки замолкали и кладбище затихало, он выходил на крыльцо, подставлял лицо ветру и просто дышал. Глубоко, жадно, пока не начинала кружиться голова. Потому что знал — когда-нибудь он тоже станет тенью и забудет, каково это.
— Ты живой, — продолжал Крич. — Ты ходишь туда, куда хочешь. Ты дышишь и чувствуешь. А я — тень. Я буду здесь всегда. Даже когда ты умрёшь, я останусь. И другой смотритель будет носить мои письма. И другой. И другой. Вечность, Томас. Ты понимаешь, что такое вечность?
— Понимаю, — сказал Райн. — Мой род здесь сто двадцать восемь лет.
Крич посмотрел на Томаса. В его пустых глазах мелькнуло что-то — удивление? уважение? — и погасло. Потом кивнул — словно признавая поражение в этом споре — и начал таять. Растворился в воздухе, как туман под солнцем, оставив после себя только запах сырой земли и гнилой верёвки.
Райн постоял под дождём, глядя на то место, где только что был призрак. Вода стекала по лицу, затекала в глаза, но он не морщился. Смотрел на пустоту и думал о том, что Крич прав — он будет здесь всегда. Потом поднял доски, отнёс под навес и пошёл в сторону восточной стены.
Ему нужно было пройти мимо них, чтобы добраться до выхода в город. Это был единственный путь.
Они ждали.
Морвуд стоял у своего любимого надгробия — склепа лорда Грегори Торнтона, умершего сто лет назад от сердечного приступа прямо за обедом.
Торнтон, кстати, тоже был здесь — толстый, заплывший жиром призрак, который теперь вечно сидел на ступенях своего склепа и смотрел на руки, словно искал в них застрявшую вилку. Он был безобиден, как большинство старых мертвецов. Просто сидел и ждал, сам не зная чего.
Но сегодня Торнтон не интересовал Морвуда.
Он стоял в центре своей своры — пятеро призраков, которых Райн знал в лицо, но не по именам. Убийцы, насильники, те, кто при жизни перешагнул черту и после смерти не нашёл покоя.
Когда Райн поравнялся с ними, разговоры смолкли. Тишина упала, как топор гильотины. Все головы повернулись к нему. Шесть пар глаз, пустых и голодных, следили за каждым его шагом, за каждым движением ресниц.
Морвуд улыбнулся своей неизменной улыбкой.
— Смотритель.
Райн кивнул и пошёл дальше, не ускоряя шага. Он чувствовал их взгляды на спине — холодные, липкие, изучающие. Они не просто смотрели — они ощупывали его, пробовали на вкус, прикидывали, сколько в нём жизни. Они ничего не сказали. Просто смотрели.
Только когда Райн миновал ворота и вышел на дорогу, ведущую в Лондон, он позволил себе выдохнуть. Воздух здесь был обычным — пахло дымом из труб, мокрой собакой, прелым сеном. Живым.
Город встретил его запахом дыма и навоза.
Райн редко ходил в Лондон. Не потому, что не мог. Просто город напоминал ему о том, что он потерял.
Здесь можно было встретить знакомых. Здесь можно было выпить в таверне. Здесь можно было почувствовать себя живым.
Райн шёл по мокрым улицам, вдоль стен, мимо закрытых ставень и редких прохожих, кутавшихся в плащи от дождя. Булыжники под ногами блестели от воды, кое-где стояли лужи, в которых отражались редкие огоньки свечей в окнах. Где-то играла музыка — из трактира доносились пьяные голоса и звуки скрипки. Кто-то смеялся. Кто-то ругался. Жизнь кипела, как всегда, не обращая внимания на дождь и холод.
Грейсчерч-стрит находилась в восточной части города, недалеко от Тауэра. Райн шёл быстро, пряча лицо от дождя, стараясь не смотреть по сторонам. Город изменился после Великого Пожара — его отстроили заново, шире, чище, каменнее. Но Райн помнил старый Лондон из рассказов отца — деревянный, кривой, вонючий, но живой. Теперь Лондон стал холоднее. Как кладбище.
«Старый дуб» оказался грязным заведением на углу Грейсчерч-стрит и Литл-Истчип. Вывеска с изображением дуба давно выцвела и покосилась, стёкла в окнах были мутными от копоти, из двери несло прокисшим элем — тем самым, который Райн учуял ещё на подходе.