Владимир Станкевич – Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919 (страница 40)
То же настроение, в сущности, было среди казаков: они формально шли в наступление, стреляли из пушек и винтовок… Но они не сражались, так как потери большевиков после дня пальбы оказались смехотворно малыми. Но и большевистские войска были такого же настроения: отряд Краснова отступил с потерями, насколько помню, не превышающими 20 человек раненых и убитых… Ясно, это был не бой. Масса была почти в равновесии. Но большевиков было больше, чем их противников, и они действовали единодушнее, и масса понемногу наклонялась в их сторону. Поэтому небольшой отряд Краснова должен был качнуться назад, просто для того, чтобы не раствориться в массе окружающей пассивной, колеблющейся солдатчины. Но разложение нагнало отряд – уже в Гатчине.
В Гатчинском дворце всю ночь было оживление. Приехал весь штаб Краснова. Приехал Савинков. Происходили заседания офицеров.
С неудовольствием узнал Керенский, что в Гатчину приезжает Чернов, гастролировавший перед тем, и с большим успехом, на Северном фронте. Керенский просил меня встретить Чернова и убедить его немедленно ехать дальше, если возможно, не заглядывая во дворец, во всяком случае не пытаясь играть какую-либо роль в Гатчине. Мне казалось это излишней подозрительностью и недоверчивостью. Я поместил Чернова в моей комнате и даже настоял, чтобы Керенский принял его. Беседа продолжалась недолго, но в весьма спокойных тонах.
Не успели мы с Черновым вернуться в мою комнату, как меня опять вызвал Керенский. С ним был Савинков. Оказывается, Савинков пришел с собрания офицеров Гатчинского отряда с предложением утвердить его в качестве комиссара отряда. Керенский спросил меня, как я отношусь к этому. Я сказал, что, по моему мнению, такое назначение нежелательно, так как и теперь у нас большие трудности, и мы не можем добиться прихода пехоты… Имя же Савинкова настолько непопулярно в левых кругах и комитетах, что известие о его активной роли в отряде может нас окончательно лишить надежды на пехоту. Савинков не соглашался со мной и говорил, что важнее всего привлечь на свою сторону офицерство, которое на стороне Савинкова, что доказывается его теперешним избранием. Керенский прервал наш несколько своеобразный спор, заявив, что он утверждает Савинкова.
В моей комнате я застал Войтинского, Семенова и какого-то подозрительного офицера с подвязанной щекой, который утверждал, что офицеры гатчинского дворца составили заговор против Керенского, что он якобы собственными ушами слышал, как они говорили, что при первой попытке Керенского уехать они пустят ему пулю в голову. Я, конечно, отнесся к этому как к полнейшей ерунде, и даже не передал Керенскому. Но это рисует атмосферу Гатчинского дворца.
Утром я был разбужен делегацией лужских эсеров, в руках которых была лужская станция и Лужский Совет. Они пришли к Чернову спрашивать его совета: правильна ли та позиция, которую они заняли и выразили в накануне принятой резолюции. Эта резолюция гласила, что Лужский гарнизон решает оставаться нейтральным в борьбе правительства с большевиками и пропускать эшелоны как идущие на помощь правительству, так и идущие по зову большевиков. Чернов заявил, что с его стороны резолюция возражений не встречает. На мои негодующие реплики, что это удар в спину правительству, он спокойно заметил, что практически важно одно, чтобы пропускались эшелоны правительства, так как эшелоны к большевикам, по-видимому, не идут.
Было бы нарушением объективности видеть в этом поведении Чернова признаки какого-либо коварства или измены. Он искренне и давно был против агрессивной политики большинства, в том числе и в особенности – Керенского. Я помню его первое выступление в Совете в качестве министра земледелия. Его речь дышала неподдельным восторгом перед революцией, создавшей такие учреждения, как Совет, состоявший из «селян» и рабочих. Социальные победы в виде возможности провести земельную реформу ему представлялись настолько значительными и «праздничными», что вопросы фронта и международного положения отступали на задний план. На радостях победы над помещиком, которого Чернов ненавидел почти физически, можно было даже уступить немцу. Без сомнения, его настроения были ближе к настроениям масс, чем идеология оборонческого меньшинства. Но они вели к сепаратному миру – слово, которое тогда даже большевики не решались произнести. И он не боролся против воинственного большинства, но как-то интриговал против него.
Теперь же он был вправе думать, что линия «народной гордости», которую проводил Керенский, была гибельной и оттолкнула массы от правительства. Как Савинков был прав, говоря, что за правительством не идут офицеры, так прав был и Чернов, говоря, что за правительством не идут солдаты. И оба делали не тот вывод, что надо заставить солдат и офицеров поддерживать правительство, но оба считали, что борьбу с большевиками надо вести помимо правительства, отгораживаясь от Керенского.
Я не знаю, чем закончился прием депутации, так как Керенский вызвал меня и сообщил, что получены крайне тревожные сведения с фронта. В 5-й армии большевистский комитет решил послать целую дивизию на помощь большевикам, и отношения между штабом и комитетом достигли такого напряжения, что каждую минуту может последовать взрыв. В 12-й армии уже начались вооруженные столкновения между расколовшимися частями комитета… В некоторых местах разобран железнодорожный путь – единственная линия, питавшая армию. Надежд на быстрое разрешение вооруженного конфликта в Гатчине нет, так как среди гарнизона и казаков брожение.
На приток новых сил надежд тоже нет, так как в пределах 24-часового пути нет ни одного правительственного эшелона. Броневой дивизион, уже было погруженный в Режице, не двинулся и разгружается. Кроме того, была получена телеграмма о том, что совещание партий в Петрограде решило прекратить гражданскую войну (телеграмма впоследствии оказалась подложной).
Керенский решил созвать совещание: Краснов, Савинков, начальник штаба отряда, председатель комитета Казачьей дивизии и еще кто-то. Линия спора определилась сразу. Савинков настаивал на борьбе во что бы то ни стало, соглашаясь в крайнем случае на переговоры, но лишь как на военную хитрость, для того чтобы выиграть время. Он носился в это время с идеей призвания на помощь поляков, корпуса Довбор-Мусницкого. Я развивал противоположную точку зрения, доказывая, что дальнейшее продолжение борьбы повлечет за собой полный распад фронта; нужно найти органическое соглашение ценою максимальных возможных уступок. Краснов мало интересовался широкими политическими перспективами: ему нужно было перемирие во что бы то ни стало, ввиду положения его отряда. В том же духе решительно высказались остальные военные. Керенский подчинялся неизбежному и, по-видимому, соглашался со мной. Казачьи представители поддерживали Краснова. Так как вопрос о необходимости перемирия – все равно, как военной хитрости или как начала для переговоров – был бесспорен, то решено было немедленно сделать соответственное предложение большевикам.
Начали формулировать соответствующие документы, которые от имени Краснова должны были быть отосланы в «штаб бунтовщиков», как Краснов упорно именовал большевиков в своих посланиях.
Я отказался ехать к большевикам под белым флагом, так как вместе с Керенским считал, что немедленно вступить в переговоры может только военная власть. Что же касается самого Керенского, то он должен был заручиться согласием политических групп. Поэтому было решено, что я немедленно тайно поеду в Петроград вести соответственные переговоры. Кузьмин же должен был выехать под белым флагом к большевикам.
Заседание, формулировка бумаг, приискание автомобиля – все это заняло время до вечера. Сперва я решил ехать кружным путем, но, убедившись, что дорога слишком плохая, повернул назад и поехал напрямик на Царское Село, уже занятое большевиками.
Путешествие было, в сущности, даже не рискованное, а безнадежное, так как из Гатчины в Царское вела одна дорога, и наши последние патрули стояли у самого входа в Гатчину – дальше должны были находиться уже патрули или дозоры большевиков, которые не могли пропустить автомобиль из гатчинского гаража…
Однако, к нашему удивлению, Царское Село еще не охранялось. Первые патрули мы встретили только за Царским Селом, но там уже не стоило большого труда убедить большевиков пропустить нас как запоздалых путешественников. Потом к нам подсело несколько рабочих-красногвардейцев, которые при всех остановках кричали: «Наши, наши!» – и так мы въехали около полуночи в Петроград.
Я тотчас отправился искать политические центры. Но в Городской думе – никого, на Фонтанке в Правоведении[68] – никого. От случайно встреченной секретарши Комитета спасения узнал, что меньшевики заседают у Крохмаля[69]. Поехал к нему, но уже никого не застал. Между тем на улицах стало мертвенно пустынно. Изредка только раздавались выстрелы. В квартиру Крохмаля меня швейцар уже не хотел пустить, так как домовый комитет постановил никого не пускать после 12 часов ночи… Ясно было, что все усилия что-нибудь сделать в эту ночь были бесплодны.
Но и следующий день был не менее бесплоден. Я сделал доклад в Комитете спасения; там сказали, что важность затронутых вопросов заставляет передать вопрос на обсуждение отдельных партий. Сделал доклад в своей партии, в Центральном комитете эсеров, который с трудом разыскал, в Викжеле, наконец… Но везде был ответ: обсудим… К четырем часам получил известие, что усилия мои напрасны, так как Гатчина пала, упраздняя все поднятые мною вопросы.