18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Станкевич – Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919 (страница 28)

18

Преобладающим типом преступности были массовые преступления, когда целые роты, батальоны, полки и даже дивизии отказывались исполнять приказ – чаще всего о выступлении на позиции. В таких случаях, если убеждения не помогали, приходилось окружать части и расформировывать их. Впервые такое расформирование было применено на Румынском фронте, потом широко применялось Савинковым и его помощниками, Ходоровым и другими комиссарами. Разоруженные солдаты арестовывались и отводились в тыл. Сперва такое наказание, при неопределенности судьбы арестованных, производило хорошее впечатление. Но когда выяснилось и стало общеизвестным, что арестованные мирно содержатся в тылу, ничего не делая, причем их судьба более тревожит начальство, чем их самих, то расформирование само по себе стало скорее поощрением, чем наказанием. Я предложил Клембовскому организовать специальные «воспитательные» батальоны для этих солдат с очень суровым режимом и с переводом в лучшее положение по мере «исправления». Клембовский отнесся очень сочувственно, но сказал, что сам не может ввести их, так как его полномочия недостаточны для того, чтобы изменять правовое положение целых категорий солдат. Я послал тогда доклады в Петроград и в Ставку. Из Ставки получил ответ, что Корнилов отнесся положительно к моей идее и соответствующий приказ вырабатывается. Но он не был издан до конца.

Военно-революционные суды, детище Савинкова, несомненно, сыграли свою роль. Солдатчина сразу почувствовала, что с нею перестают шутить.

Но были и трудности в применении этих, грозящих смертью судов. Прежде всего, было явно несправедливо, что после отмены смертной казни в тылу она вводилась на фронте, хотя на фронте жизнь и так была тяжела и полна самопожертвования, а главные удары правительству и главная опасность анархии и разрухи исходили как раз из тыла. Кроме того, вопрос о строгой, безоглядочно суровой каре в армии был прост, пока армия была в тисках дисциплины, пока всем была ясна черта, переход которой грозил тягчайшими взысканиями. Но теперь вне этой черты уже побывало, быть может, три четверти армии. Как тут выбрать, кто должен пасть жертвой?

К этому присоединялись трудности бытового и психологического характера. Вот для пояснения случай из жизни.

Я на фронте в расположении 109-й дивизии. Перед батальоном наиболее большевистского Новоладожского полка произношу речь. Выбираю нарочно резкие слова и резкие противопоставления. «Тут возражают против смертной казни, против военно-революционных судов… Пусть – это грех, но мы все понимаем, что правительство не могло поступить иначе, и если из-за беспорядков в армии погибает страна, то мы должны вместе с ним взять этот грех на свою душу».

Я стал перечислять предусматриваемые положением о военно-революционных судах преступления и доказывал необходимость суровой, безоглядной борьбы с ними. В том числе с братанием, которое одно время пустило крепкие корни в быт армии.

После речи [случился] комический инцидент. Начал говорить генерал-лейтенант Болдырев. Положив руку на плечо одного солдата, он начал так: «Во время речи комиссара я глядел на этого солдата и видел, как он, весь в волнении, дрожал…»

«Никак нет, ваше превосходительство, у меня ноги слабые. Три раза подавался на комиссию, все не освобождают…»

Непосредственно после беседы с этим батальоном меня повели в передовые окопы. Большевистский комитет хотел показать, что полк несет образцово службу, что подтверждали все офицеры.

Вышли в первую линию. Пошли к передовой заставе, значительно выдвинутой вперед. По дороге мне показывали свежие следы снарядов противника: «Сегодня нас обстреливал… Недоволен нами…» Вышли к самой заставе – тихо, нагибаясь, так как противник был в тридцати шагах от заставы.

Вот мы около нашего часового. Кругом тишина, клонится к вечеру. Наш молоденький солдатик стоит во весь рост по пояс над бруствером с винтовкой в руках и молча, сосредоточенно, почти не замечая нашего прихода, смотрит в сторону противника, словно боясь упустить малейшее движение. А там – такой же молодой немецкий солдат в каске, с ружьем, стоит, прислонившись к дереву, и с тем же вниманием смотрит на русского солдата. Он так близко, что все черты лица видны. Офицеры, сопровождавшие меня, сняли шапки и предложили мне сделать то же, так как противник может открыть огонь, если заметит несколько кокард.

Я снимаю фуражку… Немецкий солдат, очевидно, понял это как приветствие, тоже снимает каску и дружелюбно, приветливо раскланивается. «Вас надо предать военно-революционному суду, – шутит член комитета, – вы ведь уже побратались».

Потому неудивительно, что говорить о смертной казни мы могли очень много, но в нас не было решимости переводить слова в дело. Вот, например, случай применения закона. Солдат-латыш вышел из окопа вперед – это было на болотистом участке под Ригой – собирать ягоды. Встретил немцев и разболтался с ними. В результате – обстрел штаба полка. Военно-революционный суд приговорил к смертной казни. Комиссар армии не решается утвердить приговор, и дело пересылается в штаб фронта, где решение зависит от единодушия главнокомандующего и моего. Мы без споров решаем: помиловать. Мы ведь хорошо знаем, что это бытовое явление, что злого умысла здесь не было. И дело отнюдь не в нашей слабохарактерности.

Филоненко, один из инициаторов введения смертной казни, сам не утвердил единственного приговора, который дошел до него. Ходоров был сторонником введения смертной казни сразу после наступления 10 июля – но я не уверен, было ли им использовано право предания солдат военно-революционным судам, несмотря на то что, несомненно, было желание сделать это.

Ходили какие-то темные слухи, что несколько человек в 5-й армии было расстреляно. Но эти слухи были окружены легендами о том, что трупы были вырыты солдатами и пр. Поэтому все старались замять, замолчать дело. И я не знаю ни одного случая применения военно-революционных судов, который бы окончился смертной казнью.

Как трудно было выбрать кого-либо из перешедших черту, так трудно было найти лиц, готовых при этих условиях принять на себя санкцию смерти реального человека. И было большим вопросом, легко ли найти исполнителей?

Серьезнейшей трудностью работы в армии было отсутствие в ней офицеров. Я настаиваю именно на слове «отсутствие»! Мы ясно осязали пустое место там, где должен был находиться офицер. Еще до революции офицерство чрезвычайно слабо справлялось с военно-технической стороной дела. И неудивительно, школы прапорщиков давали так мало сведений вообще и нужных для войны сведений в частности, что офицеры сознавали, а солдаты не могли не чувствовать недостаток специальных сведений. Кадровое офицерство растерялось уже до революции в совершенно необычных условиях войны: в 1917 году я слышал утверждения штаб-офицеров, что мы проигрывали войну оттого, что «влезли в окопы», «отказались от маневренного боя»…

После революции тем же офицерам пришлось действовать в условиях, где формалистика совершенно отпала, где нельзя было с папироской отойти в сторону и предоставить всю фактическую работу унтер-офицерам, где всю полезность работы надо было понимать самому и каждый миг давать понять обучаемым. Формализм, поддерживающий авторитет офицерства, пал, и офицерство сразу почувствовало себя приниженным, потерявшим ту значительную часть авторитета «технического руководителя», которая поддерживалась искусственно.

А тут новые требования. Нахлынули вопросы о партиях, о программах, о социальных вопросах. Куча новых вопросов, о которых офицер вообще понятия не имел или имел настолько мало, что едва хватало на свою потребу, но заведомо было недостаточно, чтобы передавать другим. В нашем батальоне, когда кликнули клич о лекторах для солдат на социально-научные темы, отозвался только один лектор с темой «О звуке»… Но солдат не понимает, почему офицер молчит, и думает, что офицер скрывает то, что знает, как скрывал раньше – ведь офицеры говорят теперь, что они были тогда за свободу. И часто самому офицеру приходилось просить солдат дать прочитать те книжки, которые выписывал полковой комитет для ознакомления с новыми нахлынувшими вопросами.

И еще одно, существеннейшее обстоятельство. Революция явилась в армию с лозунгом «За землю и волю!». Не знаю, насколько это было правильно и убедительно для крестьянина, когда его во имя земли соседнего помещика звали умирать на колючей проволоке под Бржезанами. Но это было явно не убедительно для офицерства, например, гвардейского корпуса, где представлена была наша земельная аристократия. Обращаться к ним с этим лозунгом – значило требовать жертв, чтобы у них же в награду землю отняли… Да и для тех, кто не связан был с землей, революция явилась с целым рядом мелких, но досадных житейских забот. Дома семья, а жизнь все тяжелее. Жалованья и так не хватает, а тут цены на все растут. Убрали денщиков… Ограничение в пользовании пайками из интендантских запасов… Повсюду комитеты, комиссары… Новые слова…

Конечно, рядовое офицерство не склонно было делать из этого какие-нибудь практические выводы против революции. Но, во всяком случае, новые лозунги и порядки не могли подвигнуть его на решимость новых и более тяжких жертв. «Уйдем в сторону, нам-то из-за чего волноваться?»