Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 87)
Скверно, что писал он иногда по правилам не русской, а советской грамматики: «Стихи о Тютчевской усадьбе в Мураново». Мураново – не Сорренто или Толедо, и предложный от него падеж будет – в Муранове. По-русски говорят и пишут: «Пушкин уехал в Болдино и там, в Болдине, пережил необычайный творческий подъем». Если мы перестанем различать данные, весьма существенные, оттенки речи, то наш язык от того многое потеряет.
Вывихнутые мозги
Живо и ярко написанная автобиография Льва Копелева[425] «И сотворил себе кумира» (Анн-Арбор, 1978) читается легко и с интересом, – особенно для тех, кто помнит 20-е и 30-е годы, о коих тут речь; но симпатия наша к автору ощутимо слабеет по мере продвижения повествования.
Выходец из интеллигентной еврейской семьи в Киеве, он с колыбели слышал голос народной мудрости двух племен. О своей русской няне он сообщает: «Няня любит царя и ненавидит Керенского – "христопродавец, батюшку царя заарестовал… Вот царь вернется, повесят его, а черти в ад унесут"». А от прадеда, бывшего солдата, георгиевского кавалера, память ему сохранила такие слова:
«Керенский – босяк, лайдак, пройдысвит. Я при пятех царах жив – пры Александры первом благословенном родывся. При Миколи первом на службу взяли, в москали. То строгий цар был. При Александри втором освободителе до дому вернувся. От кто свободу дав. Цар Александр дав, а не цей босяк. Цар дав свободу и мужикам и нам, солдатам… Цар, значит от Бога…». Правда, в отличие от прадеда, дед и родители скорее сочувствовали Керенскому. Но и то сказать, в те годы такое поветрие было широко распространено…
С детства хорошо зная немецкий язык, владея и польским (позже он выучил еще английский и французский) Копелев мог читать иностранные газеты и журналы, еще свободно продававшиеся в 20-е годы. Став в дальнейшем профессиональным журналистом, он имел доступ к более основательной информации, чем большинство его современников. Да и пережитое им увлечение эсперанто открывало ему некоторые горизонты на зарубежный мир.
И однако… Некритически усвоенные в школе советские взгляды затмили полностью его сознание. Почему так? Не все дети шли по течению; в пионеры и в комсомольцы вступать тогда не заставляли силой… Ну, да что с ребенка возьмешь! Но потом? Вот он на заводе столкнулся с зажимом честного мастера, специалиста с золотыми руками, Феди Тереньтева, которого (не без содействия Копелева!) партийцы в конце концов выкинули с работы за то, что он слишком ретиво защищал интересы трудящихся и высказывал крамольные мысли, вроде следующих:
«Вот сегодня моя баба встала в четыре утра, чтобы поспеть в очередь за селедкой и за крупой. Мне на работу, а баба в очереди. Я пустой кипяток похлебал, цыбулю погрыз, побоялся хлеба много отрезать – ведь и пацанам есть надо. У меня их трое. И они ж еще несознательные, еще несогласные голодать за промфинплан и мировую революцию… А в обед пошел я к нам в столовую. Не знаю, что дорогой товарищ директор и дорогой товарищ секретарь парткома сегодня кушали… А у нас борщ такой, что не поймешь, чи он с котла, чи с помойного ведра насыпанный. А на второе каша в таком жиру, что я бы лучше от хорошего станка смазку принес… А с нас требуют: "встречный план… ударное выполнение… повышай нормы… снижай расценки…". Так где ж тут диктатура пролетариата и защита рабочего класса?»
А там, принимал юный энтузиаст лично участие и в раскулачивании, и видел все его ужасы. От которых даже остервенелый коммунист-идеалист чахоточный Бубырь объявил, устав терпеть: «Може, в республиканском масштабе или в краевом это называется победа. Но у нас тут, в Поповке, – кто победил? Только не мы, не колхоз, не советская власть».
Отец Копелева, агроном по ремеслу, в испуге от происходящего, говорил:
«Все гибнет! Понимаешь? Нет хлеба на селе! Не в Церабкопе, не в городском ларьке, а на селе! Умирают от голода хлеборобы! Не босяки беспризорные, не американские безработные, а украинские хлеборобы умирают без хлеба! И это мой дорогой сынок помогал его отнимать. Головы надо было отнять у тех, кто приказывал. С…й метлой гнать правителей, что Украину довели до голода».
Крестьяне, те, – понимая суть дела! – пели:
Тем не менее у Копелева и тут глаза не раскрылись. Он верил во все, – во что мало кто вообще в СССР верил, тем паче уж из интеллигенции! – в процессы вредителей, в классовую бдительность, в мудрость Сталина…
Мы знаем, – хотя в книге про это не рассказано (в ней до того не доходит), – что позже-то Копелев пришел-таки к разочарованию в сталинизме, если не в большевизме, оказался в лагере диссидентов. Однако, и теперь он в числе самых среди них левых, с невыветрившимися иллюзиями марксизма, «хорошего» коммунизма и прочее. Похоже, горбатого могила исправит…
И, в новом обличии, он продолжает громко ораторствовать в печати за свои убеждения. Будем его читать, и ловить у него элементы правды; но будем и помнить твердо: это – человек смолоду вставший на ложный путь, очень далеко на нем зашедший, еще во многом не преодолевший своих заблуждений.
Л. Копелев, «О правде и терпимости» (Нью-Йорк, 1982)
Как ложно люди о себе судят! Терпимость меньше всего свойственна Копелеву; а правда у него, это – его личная, индивидуальная правда;
отнюдь же не общечеловеческая. Он кипит против антисемитизма (и, конечно, всякая огульная враждебность к каким-либо нации или народу несправедлива). Но, как он сам констатирует, по языку и образованию он – русский (или уж, отчасти, украинец), по воззрениям – неверующий; ничем с еврейскими традициями не связанный. Когда надо было указать национальность в паспорте, он объявил себя евреем наперекор и к удивлению всех своих друзей и знакомых; так что уж если это ему причинило какие неприятности, то виноват лишь он сам. Зато теперь он всласть проводит черту равенства между антисемитизмом старой России и гитлеровским! А ведь для всякого объективного исследователя – тут и сравнение-то невозможно! Там были ограничения (которых кто не обходил!) по принципу вероисповедания (которое желающие меняли), да стихийные вспышки злобы в народных низах, строго подавляющиеся властями, – а у немцев прямое массовое уничтожение. Когда надо Копелеву помянуть сидевших с ним вместе в лагере власовцев, – товарищей ведь по несчастию! – он их с ненавистью и издевкой именует полицаями… Противны и атаки его на Солженицына за то, что тот защищает в какой-то мере старую Россию; в них явственно слышится зависть к прежнему другу, столь далеко опередившему потом Копелева по славе и по весу в мировом масштабе.
Нина Карсов и Шимон Шехтер, «Дневник Нины Карсов» (Лондон, 1992)
Самое заглавие книги вызывает раздражение. Что это за надругательство над русской грамматикой? Почему Нины Карсов, а не Карсовой? Положим, немецкие фамилии типа фон Бюлов не принимают по-русски женского рода. Но Карсова, сколько можно понять из ее сумбурного повествования, – еврейка, приемная дочь в польской семье. О происхождении своей фамилии она, как факт, нигде внятно не говорит. Отмечу, однако, мимоходом, что все русские, имевшие дело с нею или с ее издательством в Лондоне, в письмах и в разговоре ее неизменно именуют Карсовой.
Впрочем, в разбираемом сочинении речь главным образом идет не о ней, а о г-не Шехтере. Оный представляет собою хорошо нам знакомую и малосимпатичную фигуру «мальчика с наганом», – только запоздавшего лет на 20.
Родившийся в Польше еврей, он с детства уязвлен тем, что поляки не любят, – или недостаточно любят, – евреев. Поэтому он с радостью встречает вторжение большевиков на его родину. Которое ему быстро приносит новые разочарования. Зачем русские комсомольцы и партийцы предпочитают свою среду, где он чувствует себя чужим? Хуже того, зачем они, привыкшие вдоволь к своему казенному языку и ко своей обязательной идеологии, скептически относятся к его горячему коммунистическому энтузиазму? Мы-то, скажем, очень хорошо понимаем, зачем и почему… А уж что польским патриотам позиции новоявленного советского патриота представляются неуместными, попросту омерзительными, так это как нельзя было натурально.
Шехтер настойчиво подчеркивает, что не занимался доносами, чекистской или палаческой работой. Верим. Но и та деятельность, преимущественно пропагандистская, о которой он сам не без гордости рассказывает, не внушает сочувствия к нему. Он вот описывает, как на каком-то собрании он парировал выступления польской молодежи, кричавшей, что им нужна свободная Польша, рассуждениями на ту тему, что, мол, советизированная Польша и есть на самом деле воплощение идеалов Костюшко и Мицкевича. Лукавые формулы сии не только фальшивы, но и попросту лживы, конечно. Да и у его большевицких хозяев они не встретили одобрения.
Немудрено, что, когда красные оккупанты должны были из Речи Посполитой ретироваться, Шехтер принужден был за ними последовать. Потом он в их же обозе в Польшу и вернулся. Позже, много позже, он, в конце концов, разочаруется то ли в большевизме, то ли только в сталинизме, и в результате подвергнется преследованиям и эмигрирует на Запад.