Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 41)
Г. Андреев начинает там, где многие другие кончают: со своего выхода из концлагеря. Это чрезвычайно удачно, так как о концлагерях существует уже очень обильная литература, а мытарства бывшего заключенного, в поисках работы и в борьбе за существование, рассказаны автором очень ярко и интересно. Завод в провинции, настроение интеллигенции, финская война – все это отражено в «Горьких водах» по-своему и, видимо, очень искренне в соответствии с тем, что Г. Андреев видел своими глазами.
Более спорна вторая часть – семь художественных рассказов. Самый из них лучший, без сомнения, – «Тамара», уже знакомый публике по журналу «Грани». Вслед за ним мы поставили бы рассказ «Будет хорошо», где сквозь мрачный фон озверения и разрушения (рисуется вступление советских войск в Германию) пробивается мысль, что все эти люди, огрубевшие от войны, остаются в сущности совсем неплохими людьми, русскими людьми, какими они всегда были, с большим запасом жалости и человечности в сердце.
Зато рассказы в стиле «Два Севастьяна», тут же, рядом, вполне реалистические, может быть сфотографированные с жизни, грешат, на наш взгляд, против художественной правды, изображая красноармейцев подлинными зверями. Наверное, в оккупированной Германии случалось еще и гораздо худшее. Но ведь бывало и другое. Сам-то Г. Андреев это знает, но на читателя его рассказ может произвести скверное впечатление; ведь и без того уже слишком много плохого на Западе, даже и в русской среде, говорится и пишется о людях советской России.
Общее впечатление от рассказов Андреева то, что он еще не вполне нашел себя и не сумел еще реализовать все свои возможности. Даже наиболее яркие из них, как «Под знойным небом» и «Братья», имеют какие-то дефекты композиции, расхолаживающие читателя, несмотря на многие прекрасные в них места.
А вот «Тамара» – ничего не скажешь! – маленький шедевр. И эта маленькая повесть со своей простотой и сдержанностью, со своим элементарным и в то же время разрывающим сердце сюжетом, со своим уменьем вдохнуть поэзию в самые обычные и серые детали быта, со своей колдовской способностью сделать героиню очаровательной, не делая ее ни красивой, ни интеллигентной, ни чем либо исключительной, со своим чисто русским духом, отчетливо ощутимым, но Бог весть как созданным, показывает, на какую высоту Г. Андреев может иногда подниматься. Пожелаем ему осуществить крайне соблазнительное для русской эмигрантской публики обещание, содержащееся в «Тамаре». Если он будет писать так, без сомнения он не сможет пожаловаться на недостаток энтузиазма в читателях.
Пропуск в былое
Такое заглавие мы читаем на обложке сборника стихов Т. Фесенко[229], изданном в 1975 году в Буэнос-Айресе. Но нет, не пропуск в былое; ибо кто может подобный пропуск дать, кто получить? Один есть туда путь, через страну сновидений, и только своенравный Морфей владеет ключом, отпирающим все двери, даже сгоревшие, снесенные с лица земли или давно истлевшие. Не зря говорит автор:
Да еще может быть, откроет вход в то волшебное царство апостол Петр счастливцам, кого впустит в блаженные селения. Однако, для Фесенко не сливается ли образ рая с картиной, встающей из минувшего:
Или следовало сказать: мечты о былом? Тоже неподходящее слово: мечтают о будущем. И не тоска о прошлом, нет! Эта последняя – удел первой эмиграции, знавшей иную, более благополучную Россию.
А на этой книге стоит, как мало на какой иной, печать нашей, новой, второй эмиграции: и продолжала бы стоять, даже если бы заботливо выкинуть все в ней встречающиеся биографические и хронологические детали. Лишь для нас время остановилось с маху: по одну сторону очутились родина, юность, любовь, а по другую – горький для большинства хлеб изгнания; да и тем, кому выпал сладкий, примешан к нему непоправимо полынный пепел воспоминаний. Это о нас и для нас сказано:
Наш разрыв с домом оказался мгновенным и полным; ворота в железном занавесе замкнулись наглухо, без щели, без просвета. Только для нас остается тайной и самая судьба дорогих нам людей.
Эпиграфа у «Пропуска» нет, но как подошло бы для этой цели пушкинское «Заклинание»:
Вызов мертвых (которые, не исключено, что и живы) и заклятие неутолимой боли, – некоторые строфы тут взлетают в сферу высшей поэзии, которую Вордсворт[230] определял, как самые лучшие слова в самом лучшем порядке. Предназначенные выразить трагедию подлинно потерянного поколения (впрочем, к каким только разным поколениям, порою совсем некстати, это выражение ни применялось): принужденного отступать с оружием в руках, бежать в сумбурном хаосе эвакуаций по капризу немцев, и попавшего, вырвавшись из сталинского ада, в лапы тупого, враждебного западного мира, одних бросившего назад в мясорубку, в разверстую пасть преисподней, других принудившего надолго к молчанию.
Батюшков сказал когда-то:
Этой памятью сердца и полны строки Фесенко; мучительной, сладкой памятью, терзающей душу. Потому что:
Отсюда и завистливое ее обращение к ветру:
Зря, пожалуй, присоединила поэтесса к своим снам, более реальным и жгучим, чем живая жизнь, зарисовки американского сытого и пресного быта и чуждой нам природы:
По ним глаз скользит с неохотой. Пусть о них пишут сами янки. Исключение составляют два коротких стихотворения в самом конце томика: «Стихи о Мексике» и, особенно, «Церковь Соледад в Оахаке»:
Terra incognita[231]
Две книги Валентины Богдан – «Студенты первой пятилетки» (Буэнос-Айрес, 1973) и «Мимикрия в СССР» (Франкфурт-на-Майне, 1982) – отражают быт и чувства класса, о котором, как правило, весьма мало говорят и потому мало знают и который бы можно назвать средней технической интеллигенцией, в первую очередь, провинциальной. Притом в этих книгах отражен период, который (как справедливо указывает автор книги в предисловии ко второй книге) вообще на Западе меньше всего известен: 1935–1942 годы. Весьма ценно и то, что писательница нам показывает жизнь своих героев и их окружения в два приема: их становление и формирование в пору юности сначала, их профессиональные и политические проблемы потом.
Вопреки фальшивому представлению, прочно вкоренившемуся у старой эмиграции и полностью неизжитому и посейчас, студентка Краснодарского института пищевой промышленности Валя Иванова, дочь железнодорожного рабочего, поступающая в вуз в 1929 г., и основная масса ее подруг и друзей вовсе не воспринимают беспрекословно и некритически льющуюся на них советскую пропаганду: они ее корректируют, прежде всего, с точки зрения двух критериев: наблюдением над реальностью и рассказами родных и знакомых из старшего поколения. А поскольку они происходят из среды или, по меньшей мере, связаны со средой казачества, жестоко пострадавшего от недавней еще гражданской войны, элемент недоверия и антипатии к новому режиму уже с детства довольно прочно заложен в их души.
Еще на вступительных экзаменах Валя с неодобрением замечает предпочтение, оказываемое при приеме партийцам и комсомольцам (сама-то она беспартийная). А грубая агитация, навязчивое втягивание в общественную работу только усугубляют в ней желание держаться в кругу ближайших товарищей, надежных девушек и молодых людей, с осторожностью глядя на всех чересчур ретивых поклонников советской системы. Об одном из таких они, в своем кругу, отзываются: «Принесли его черти к нам. Единственное место, где можно немного развлечься, а он пришел агитировать».
Когда же доходит до арестов (а это период Промпартии), до коллективизации с ее ужасами, – антибольшевистские настроения героини очерчиваются и вовсе определенно: внешне надо носить маску. Лишь немногие, как ее приятельница Ольга, приходят к такому сознательному антибольшевизму, что начинают «искать случая присоединиться к какой-нибудь антисоветской организации». Это она говорит: «Давай искать вместе, а если не найдем, попытаемся организовать сами… Самое главное, на нашей стороне будет весь народ. И никакой новой политической программы выдумывать не надо. Даешь назад царя, при котором хлеба было вволю, и он стоил три копейки фунт, при котором не было смертной казни, при котором все, кто хотели, могли учиться, лишь бы была голова на плечах, и при котором была такая свобода, что вот эти самые "сеятели" могли печатать, что угодно, при этом оставаясь в своих теплых квартирах. Ведь очень многие говорят о царском времени, как о потерянном рае. Рабочие на нашем заводе часто говорят с похвалой: "это еще царского времени", или "это еще романовских времен". Ты согласна начать?»