Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 43)
Взятые порознь, все вошедшие в книгу отрывки по-своему интересны, и показывают широту диапазона их автора. Они правильно разбиты на три цикла; в первый входят литературные портреты двух русских поэтов, Фета и А. К. Толстого; во второй – воспоминания о дореволюционной России, в частности о кадетском корпусе и о Белом движении; в третий – очерки советского быта. Особняком стоят две маленькие зарисовки Европы – «Вайнахт» и «Святая простота».
Сожаление, о котором мы упомянули выше, перед лицом сборника, который по качеству, стоит выше многого, публикуемого в наши дни, вызывается мыслью о том, что Месняеву хорошо бы, собравшись с силами, написать роман на одну из хорошо знакомых ему тем, который полностью отразил бы его творческие возможности. Он явно справился бы с такой задачей. В частности, мы надеялись, судя по печатавшимся в «Возрождении» отрывкам, что он трудится над сочинением большого произведения в стиле биографического романа об А. К. Толстом. Но в «За гранью прошлых лет» его работа ограничилась четырьмя не очень большими главами, отражающими лишь часть жизни Толстого. Тем не менее, нам именно этот эскиз кажется лучшим в сборнике, и мы хотим о нем поговорить подробнее; но коснемся сперва других отделов.
Заметки о советской жизни – «Семигорье», «Бимлюк», «Еврейская больница» – правдивы и типичны. Они составляют вместе некое целое, ибо объединены проходящим через них образом медицинской сестры Веры Димитриевны. Единственный им упрек – это, что они лишены интриги и сюжета, чересчур фактичны и остаются в пределах очерка, в то время, как один шаг, – который Месняев почему-то не пожелал сделать – превратил бы их в рассказы, от чего они, нам сдается, сильно выиграли бы.
Одна из наиболее длинных в сборнике вещей, «Кадетские годы» представляет по форме мемуары, и на такую тему, на которую в эмиграции уже писали невероятно много. Воспоминания Месняева стоят, однако, намного выше подавляющего большинства этой мемуарной литературы и почти нигде не скатываются в слащавость, что представляет собою повальный недостаток рассказов о кадетском быте. Понятно, Месняев – опытный журналист и литератор, человек с хорошим вкусом и с глазомером. Беда только в том, что если для всех бывших учеников кадетских корпусов, – которых, конечно, в эмиграции очень много, – подобные воспоминания имеют особую магическую силу, то для всех тех, для кого это чуждая область, они интересны значительно менее.
Отрывок «Давнее», о гражданской войне, описанной с точки зрения белого офицера, ближе, чем другие вещи, к характеру настоящего романа. Это и был бы роман, если бы автор развернул сюжет на большие размеры, а не сжал в рамки коротенькой повести: материала на роман здесь хватило бы с излишком. Чрезмерная сжатость словно бы дает таланту Месняева блеснуть в полной мере, и это тем более досадно, что некоторые прекрасные с чисто литературной точки зрения пассажи в нем тем не менее попадаются. Чудесная картина русской предреволюционной деревни в начале повести напомнила нам Бунина, и это курьезно тем, что по мысли и чувству Месняев ему прямой антипод.
Приведем небольшой кусочек в виде иллюстрации. «Больше полутораста лет прожили Cвечины бок о бок с деревенькой Богдановкой, долго властвуя над ней. В ней же родился и вырос Сережа, и, верно, поэтому, да и потому, что был выкормлен он богдановской бабой Прасковьей Тешиной, питал он к корявым богдановским мужикам какую-то странную сентиментальную нежность. Ему были милы их белесые, голубоглазые, скуластые лица, русые бороденки, коричневые армяки, посконные рубахи, самый их запах – смесь ржаного хлеба, махорки и пота… Все деревенское, почти первобытное, древнее, было ему мило: мальчишки в армяках и тулупах, мчавшиеся на своих лошаденках, подкидывая руки, в ночное; вечернее блеянье овец, загоняемых по дворам; грозовые тучи над большой пустынной дорогой; запахи конопли и гречихи, стук колес в ночной тишине, и многое другое, вплоть до крутых лепешек и кислого кваса, которые брались бабами на покос и в поле…»
У нас такое ощущение, что сердце всякого русского отзовется на эти строки. Есть много удачного и в картинах гражданской войны; они чем-то нам напомнили описания той же войны в романах А. Н. Толстого, у которого они, правда, подогнаны под требования большевиков, но сделаны бесспорно талантливо.
Если вернуться теперь к литературным портретам Месняева, очерк о Фете на наш взгляд, просто очень удачен, и мы не находим к нему возражений. Гораздо сложнее обстоит дело в отношении А. К. Толстого.
Мало писателей в России, к которым так несправедлива была всегда критика как к этому одному из самых больших русских поэтов, драматургов и романистов! Именно он больше всех пострадал от засилья в русской литературе левых настроений, с которыми он совершенно бесстрашно и, на свою беду, чересчур остроумно боролся. В отместку был создан миф, совершенно не соответствующий реальности, о якобы оперном, лубочном, поверхностном характере его стихов, пьес и романов, который и до сих пор продолжает давить на сознание среднего русского интеллигента.
Странно сказать, по-русски нет ни одной книги или сколько-нибудь обстоятельной работы об Алексее Толстом, кроме чрезвычайно ему враждебной и несправедливой книги Н. Соколова «Иллюзия поэтического творчества». На голову выше ее объемистая французская монография Лиронделля[233], написанная со здравой объективностью. При таком положении вещей, Месняев мог бы сделать очень полезное дело, составив или анализ творчества и обстоятельную биографию А. К. Толстого в научной форме, или роман, в центре которого стояла бы его, весьма замечательная фигура. Очень стоит пожелать, чтобы он и взялся бы за ту либо иную из этих задач.
Однако, кроме чрезмерной краткости, из-за которой полностью выпадают из поля зрения детство и юность поэта и лишь вскользь затрагиваются многие аспекты его творчества (у Месняева нет ни слова о таких любопытных и по-своему типичных для Толстого вещах как «Упырь», «Семейство вурдалака», об его балладе о семи старухах-оборотнях), самый тон повествования, мы полагаем, не во всем верно взят.
Месняев явно любит и понимает Толстого, явно изучил обстоятельно его переписку, биографию, современную ему обстановку, среду, в которой он вращался. Но в то же время, он не решается порвать с каноном о второсортности, неполноценности этого, мол, «салонного поэта», «аристократического ретрограда». Месняев словно стыдится своей любви к писателю, не признанному столпами российской критики, и потому говорит о нем с некоторым напускным пренебрежением – совершенно напрасным и неуместным.
Месняев приводит слова Фета: «Считаю себя счастливым, что встретился в жизни с таким нравственно здоровым, рыцарски благородным и женственно нежным человеком, каким был граф Алексей Константинович Толстой». Все, и в творчестве, и в жизни, и в высказываниях равно друзей и врагов, заставляет думать, что в этом мнении все верно. Но Месняев словно бы принимает в каком-то упрощенном разрезе выражение Фета «нравственное здоровье». Оно на деле означает тут безукоризненную порядочность, джентльменство, природные честность и чистоту; но никак не недостаток ума, душевной тонкости или сложности.
«А, каково? – повторял он и снова заливался здоровым и простодушным смехом». Так рисует Месняев, в одной из сцен в своих очерках, Алексея Константиновича, и неискушенный читатель может получить из нескольких подобных штрихов сильно преувеличенное представление о его простодушии. Но человек, который сумел до такой тонкости проникнуть в больную и изломанную душу Иоанна Грозного, мучительно его притягивавшего всю жизнь, человек, создавший кошмарные и леденящие эпизоды «Упыря», одного из самых жутких в русской литературе романов фантастического жанра, человек, так виртуозно владевший искусством насмешки, встает перед нами в совсем ином виде. Да и в лирических стихах, с их порою так поразительно реальной картиной потустороннего мира, с их поразительными прозрениями другого бытия, чем наше – все ли так уж наивно и просто? «В стране лучей, незримой нашим взорам…» не перекликается ли с Лермонтовым, которого еще никто слишком простым, сколько помнится, не называл?
Что до способности психологического анализа, и над собой, и над людьми, подчас являвшимися ему прямой противоположностью, как ее не признать за Толстым? Лирические его стихи изумительны по схваченным в них оттенкам настроений, и кто не согласится с меткостью образов как, скажем, в его стихотворении «В монастыре пустынном близ Кордовы»? А пьесы, как «Смерть Иоанна Грозного» и «Царь Федор»? Впрочем, Месняев и не оспаривает ценности созданных им образов Иоанна, Федора, Ирины, Годунова и других. Стоило бы поговорить и о философской идее «Дон Жуана», которого Месняев не касается, и о литературных концепциях, которые достаточно ясно выражены в письмах Толстого – а его переписка ведь – одна из самых богатых и интересных в русской литературе!
Нет, Алексей Константинович совсем не был так простодушен. Он рисуется простодушным, даже несколько примитивным, в портрете, данном Месняевым, но это только потому, что тот нарочно рисовал схематично, широкими мазками, а если разбирать до глубины – многое еще осталось незатронутым.