Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 44)
Большинство высказываний поэта у Месняева взято прямо из его писем, и потому, казалось бы, вне возражений. Да, но письма это такая вещь, в которой все зависит от подбора цитат. В частности, нам представляется, что Месняев сильно сгустил пессимизм и скептицизм Толстого в последние годы его жизни. Сомнения и терзания – общий человеческий удел, а для умных людей еще больше, чем для иных; но все же вера в Бога была у Толстого одной из незыблемых основ всего его существования. С другой стороны, об упадке его таланта Месняев отзывается, право чересчур сурово. Неоконченная его драма «Посадник» обещала многое, и по письмам видно, что автор придавал большое значение идее, которую хотел в ней разработать (кстати, довольно актуально для наших дней) о взятии на себя чужой вины во имя долга.
Нам труднее судить, насколько справедлива оценка Месняевым жены Толстого, графини Софьи Андреевны. В его изображении она со своей «неприятной улыбкой» и вечным скептицизмом выглядит просто отталкивающе. Не так она предстает через стихи поэта, рисующие непреодолимо чарующий образ, и через его письма (ответных писем жены мы, к сожалению, не читали), заставляющие думать о чуткой и любящей подруге, все способной понять с полуслова. Может быть здесь Месняев вполне прав, а Толстой идеализировал и ошибался. Но тогда, признаемся, нам хочется скорее верить Толстому, и сказать вслед за Пушкиным:
Новь
Видный эмигрантский журналист острил недавно, что, мол, мы ждали чудес от послебольшевицкой литературы, а пока их не видно. Но ведь и большевики-то еще сидят на месте, давя все живое там, тогда как сюда просачиваются лишь тонкие струйки творчества; и, однако, мы имеем уже солидные доказательства таящихся в нашем народе возможностей. О них свидетельствуют книги Солженицына и Максимова, попавших за границу, а внутри СССР, в легальной печати, произведения писателей, как Солоухин, а в самиздате и тамиздате таких, как Н. Мандельштам и в чисто художественной сфере Ю. Домбровский[234] (смерть которого – огромная потеря для России).
Все же, пожалуй, не было до сих пор, в этой подспудной или бегущей от ига словесности вещей, подобных роману Феликса Светова[235] «Отверзи ми двери» (Париж, 1978). Под стать имени автора, 560 страниц его повествования подлинно пронизаны светом; светом правды и светом большого таланта.
Действие происходит в наши дни, в Москве, и сюжет сам по себе прост: история еврейского интеллигента, крестившегося в православие и почувствовавшего всей душой, что принадлежит России и связан навсегда с ней и ее судьбой. Мы наблюдаем его путь за короткий срок примерно в две недели, его трудное восхождение к Богу, его очищение в огне веры от заблуждений и слабостей прошлого, его встречи и столкновения с друзьями и врагами на новом поприще, отражающие чрезвычайно полно среду, где он вращается. Евреи-сионисты, евреи-карьеристы, довольные советским строем; и другие, авантюристы, уезжающие с целью лучше устроиться; и религиозные фанатики, неумолимые к отпадению от иудаизма; русский священник, о. Кирилл (самый положительный и симпатичный образ, среди всех, лучащийся добротой и мудростью); глубоко русская верующая женщина Маша; рвущаяся к истине молодежь (сын Маши, Игорь, дочь главного героя, Надя), целиком освободившаяся уже от марксистского дурмана и нежелающая больше жить понарошку; и люди, слишком испорченные большевизмом, чтобы разом от него исцелиться (ушедшая от героя жена, Люба; любимая им женщина, Вера; его родственники), и иные еще, ищущие, но сбивающиеся с дороги, как Костя, пытающийся познать Бога вне Церкви, или профессор Саша, у которого русский национализм сливается с антисемитизмом и мирится с угождением властям.
Светова можно сравнить, если гнаться за аналогиями, только и в первую очередь с Достоевским: по глубине затронутых проблем, вплоть до чисто богословских, по страстности их обсуждения, по размаху взлетов и падений персонажей, доходящих порою до мистических откровений, даже по их числу и удивительной жизненности каждого из них. И прежде всего по бесстрашию, с каким он касается самых острых вопросов, и говорит о них то, чего еще никто не решался сказать.
Основная его идея, сколько ее можно уловить и сформулировать, – необходимость духовного возрождения России в православной вере и национальной традиции, и суетность, без оных, любых стремлений к материальному улучшению быта или к пресловутым политическим «правам человека». Диссидентские платформы, коими нам прожужжали ныне уши, по обе стороны железного занавеса, получают в романе жестокие, сокрушительные удары. Сопоставляя их с недавней отповедью, данной в «Вестнике Р. Х. Д.» славянофилами левому крылу инакомыслящих, можно с удовлетворением констатировать, что культурный и моральный уровень правого сектора оппозиции советскому режиму в СССР определенно куда выше, чем таковой левого; серьезность и зрелость их мысли несомненно намного превосходит способности их конкурентов из прогрессивного лагеря.
Дивную книгу Светова хочется обильно цитировать; но как за это взяться, когда в ней замечательные прозрения и поразительные находки рассыпаны буквально на всяком шагу?
Приведем, более или менее наудачу, несколько отдельных кусочков.
«Ну да, – сказал Костя, – будто бы Архипелаг построили славянофилы-примиренцы и те, кто в церкви смиренно молился о здравии Государя Императора, а не большевики-активисты, которые выводят свое начало от Белинского и героев-народовольцев. Думать надо, Митя, сто лет прошло, как в России за царем, как за диким зверем, начали охотиться, а каким морем крови отлилась чистота тех героев, которые все о справедливости, о правде пеклись? И вот опять: демократические свободы, грабь награбленное, вот главное в чем – перераспределение!».
А вот высказывание центрального персонажа, Льва Ильича Гольцева: «Как страшно все это… Как у нас либералы или революционеры, как обязательно Россию ненавидят, и не просто даже ненавидят, а со злорадством, сладострастием, будто он совсем и не русский – иностранец».
Ему вторит еще не выяснивший свой путь студент Федя: «Может я, правда, не с теми людьми сталкивался, а только они похожи на наших же комсомольцев, из начальства которые, ну, в институте, я на педагогическом учусь, на литературном. Те же у них идеи – только наши за советскую власть, а эти – против».
Все основанные на материализме схемы представляются Льву Ильичу пройденным этапом, пустыми фантазиями: «Спенсер! Придумать же такое для русского мужика, когда уже был Гоголь, не говоря про Серафима Саровского» – восклицает он по поводу деятельности народников прошлого века. «Да уж и идола вы себе выбрали – ничего более антирусского, чем все эти хохмы Вольтера и вообразить себе невозможно» – говорит он теперешнему диссиденту, сославшемуся в споре на энциклопедистов.
Непримиримый ни к юдофобству, ни к поверхностному русскому шовинизму Гольцев с безжалостной прямотой анализирует реальную вину своих соплеменников: «Ну как объяснить огромный, никак не преувеличенный антисемитами процент евреев в русской революции?» – и делает из нее закономерный вывод: «Для русского человека революция была сродни оккупации – чужие песни, и чужой флаг, и чужая философия, и уничтожение святынь, и латышские штыки».
О смерти Императора Николая Второго он рассуждает так: «Но ведь у нас не было казни, а было гнусное, трусливое убийство, с предварительным издевательством, убийство всей семьи – жены, девочек, больного малолетнего сына, прислуги. Омерзительное сокрытие следов преступления, сжигание трупов…»
Близкий сердцу автора, настойчиво им выдвигаемый символ пробуждения России – травинки, пробивающиеся сквозь асфальт, приложим и к его собственному труду. В таких сочинениях рождается новая Россия, через них виднеется занимающаяся на ее горизонте заря.
Но лучше всего резюмировать роман «Отверзи ми двери» и выразить его суть иным образом, тоже в нем встречающимся:
«Будто открылся родник, источник, забитый телами, залитый известью, заваленный камнями, а сверху асфальтом, а по нему полвека ползал каток, утюжил, чтоб способней было маршировать на костях, дудеть в трубы, в горны, чтоб цвет крови напоминал уже не о живом страдании, а вызывал кровожадное дикарское веселие, чтоб оно все вокруг застило, заглушало… Открылся источник, размыл страшную плотину, просочилась окрашенная еще той самой забытой, живой кровью живая вода, хлынула на истосковавшуюся, жаждущую, ждущую влаги землю».
З. Крахмальникова, «Благовест» (Цолликон, 1983)
Коротенькая повесть [З. Крахмальниковой[236]] эта переносит нас в среду нынешней оппозиционной, целиком разочаровавшейся в большевизме, подсоветской интеллигенции; уже нам знакомую по сочинениям А. Герц, Ф. Светова, В. Максимова, Е. Козловского и др. Не скажем «в среду диссидентов», так как герои мало занимаются политикой: они поглощены поисками истины в своей душе, религиозными переживаниями и семейными неприятностями (увы, измены и разводы процветают между ними, как никогда в России).