реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 35)

18

Попав в США, поэт отнюдь не чувствует себя в раю. Идиотизм американской жизни ему кидается в глаза и находит выражение в его творчестве: «Брошу в церковь динамит, – Сразу буду знаменит». И обобщенный им опыт от Америки мы находим в чертах восседающего на крыше нью-йоркского небоскреба драконе, урчащем: «Я люблю девчонок хрупких, – Поутру, поутру. – Я их прямо в мини-юбках – Так и жру, так и жру!».

Елагин был человек высокой культуры. Ссылки у него на русскую и иностранную литературу, – всегда умеренные и кстати, – ясно об этом говорят. Любопытно явное влияние на него Грина, – одного из кумиров подсоветской – и антисоветской – интеллигенции времен нашей молодости.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 19 февраля 2005, № 2765, с. 4.

Дима, «Волошки», поэзия (франко-украинское издательство «Громада», Париж, 1947)

Всякому, кто хочет услышать новой эмиграции, следует прочесть эту книжку. Не будем пугаться того, что она написана на украинском языке. Кто из нас захотел бы действительно отнять у народов России право мыслить на родном языке и строить свою самобытную культуру? Что нас ранит и отталкивает, это то неистовое русофобство, в которое нередко скатываются представители национальной интеллигенции этих племен. Но к чести автора «Волошков» («Васильки») – юной поэтессы, скрывшей свое имя псевдонимом «Дима»[202], ни тени антируссизма нет в ее сборнике. Будем надеяться, что его нет и в ее сердце.

Стихи, лежащие перед нами, в кокетливой белой с золотом и синью обложке, отмечены явным талантом, позволившим автору с силой и блеском сказать то, что переживают многие, передать чувства беженской массы, чувства тех «перемещенных лиц», о которых так много говорится лжи, которые прошли всю Европу в поисках свободы и лучшей доли, и в судьбе которых так много общего, к какой бы национальности они ни принадлежали.

Вот воспоминания об утраченной родине:

Ты схилилась над картою низько И в твоих прочитав я очах: Ридне мисто на карти так близько, А землею – тритисячный шлях.

Слеза, которая у героини стихотворения скатывается на географическую карту, жгучей каплей падает на сердце каждого из нас, и так и кажется, что перед мощною волною общего чувства должны рухнуть, как карточные домики, все разделяющие нас перегородки, созданные из зловещего материала ненависти между национальностями и партийными группировками.

Не менее трогательно и другое, навеянное тем же настроением, стихотворение – «Ветер из-за Днепра»:

Степив широких Украйны В ним ридна писня гра, О, витре, витре!.. Ти прилинув. Я знаю, з-за Днипра…

Кому из нас чужд Днепр, воспетый Гоголем, Днепр, от берегов которого «пошла есть Русская земля»?

Ряд других стихотворений принадлежит к области чистой лирики. Таковы глубокие и нежные стихи, посвященные матери, или грациозная миниатюра «Тише! Или ты не слышишь?», о лукавом ветре, подслушивающем беседу влюбленных.

О достаточно широком кругозоре автора свидетельствуют переводы из английских поэтов – Лонгфелло, Мура (любопытный украинский вариант столь хорошо известного нам «Вечернего звона»). Но еще более отчетливо, чем эти иностранные влияния, ощущается в стихах «Димы» знание русской литературы – только творческое преломление вековых ее традиций могло дать автору способность писать, как она пишет.

Стоит ли пожалеть, что сборник написан по-украински? Несомненно, если бы он вышел по-русски, русская публика легче смогла бы оценить и тонкость отделки стихов, и непосредственность чувства поэтессы, и книга, вероятно, нашла бы более широкий резонанс. Но поскольку вдохновение автора вылилось в стихах, написанных на ее родном наречии, – нам остается лишь порадоваться успеху «Васильков», аромат которых я постарался передать в своей заметке.

«Русская мысль» (Париж), 20 сентября 1947, № 23, с. 5.

Весна и солнце

Алексей Константинович Толстой обмолвился о себе когда-то, в своей автобиографии, «…почти все мои стихотворения написаны в мажорном тоне, между тем как соотчичи мои пели по большей части в минорном». Между прочим, «почти все» – сильное преувеличение, но общий дух света и бодрости у Толстого, конечно, был. Из крупных русских поэтов это связывает его из предшественников только с Пушкиным, а из позднейших – с Гумилевым. У всех троих, при совершенном различии есть эта одна, и очень важная, общая черта.

Заслуга Гумилева в этом сохранении самостоятельности, в этом героическом движении «против течения», может быть, особенно велика. Ибо в его время элементы не только пессимизма, но и прямого разложения, уже прочно укоренились на русском Парнасе. В этой обстановке говорить о красоте и благости мира, при всей его жесткости и кажущейся для нас непоследовательности, утверждать культ силы, смелости и моральной чистоты мог только человек с настоящим и большим мужеством, каким Гумилев и был.

Но что бы он сказал, если бы оказался в эмигрантской нынешней среде, где налицо уже не идеализация тоски, мировой скорби, разочарования всех ценностей и всякого смысла существования и бесспорный закон, против которого никто не решается протестовать?

На одном полюсе это приводит к ядовитой безнадежности, и стихи поэта, по его собственным словам подобны смеси цианистого калия с сулемой. На противоположном, – к просветленной грусти другого поэта эмиграции, признающего высшую цель человеческого земного пути, но видящего в нем, в первую очередь, мрак и страдание. Из поэтов старой эмиграции разве что у одного Туроверова[203] можно найти некоторые ноты Гумилева.

И новая эмиграция в этом отношении внесла мало нового. Наиболее известные из ее певцов кинулись в то же смакование хандры и отчаяния, спустились в ту же долину ужаса, что и их предшественники. Стоит просмотреть произведения Ивана Елагина, чтобы в этом убедиться. И если у Кленовского[204] христианские мотивы несколько смягчают безотрадность тона, его все же к мажорным поэтам никак не причислишь.

Конечно, они пережили войну. Но ведь мы все, наконец, ее пережили. Конечно, нельзя упрекать тех, которые войной оказались морально сломленными. Но насколько выше те, которые доказали, что они настоящие люди, и, взглянув в глаза смерти, хаоса и разрушения, не потеряли способности улыбаться, бороться и строить новое!

Кто является полным и поражающим исключением на этом фоне, и о ком потому мы хотим поговорить подробнее, это – Олег Ильинский. Странно сказать, мы никогда не видели его стихов отдельной книгой, и только и встречали их раскиданными по страницам различных литературных журналов, как «Грани», «Литературный Современник» и «Возрождение». И в количестве гораздо меньшем, чем нам хотелось бы.

Потому что именно такая поэзия сейчас нужна, как воздух. Поэзия, полная молодости и радости, напоминающая о том, ради чего стоит жить, несущая с собой веселье и опьяненье счастьем. Стихи, которые помогали бы бороться с унынием и заботами, а не погружали бы еще глубже в меланхолию. Поэзия юности и энергии, а не одряхлевшая и проникнутая насквозь духом увядания и умирания.

Может быть, самое лучшее из до сих пор опубликованного Ильинским, это поэма «Фабрис». Нас не удивляет, что сюжет ее позаимствован из «Пармской обители» Стендаля. Стендаль искал всю жизнь тех же героев, какие близки Ильинскому, людей действия, волевых и динамичных. Не напрасно профессор А. А. Смирнов[205] сравнивал его в одной из своих статей с Александром Дюма.

Не случайно и то, что сюжет этого высшего достижения Ильинскаго взят из западной литературы. Если не бояться слишком сильных слов, у Ильинскаго есть черта, роднящая его с Пушкиным: всечеловечность, благодаря которой люди любой страны ему понятны и легко входят в его творчество. Европу же он, как мы все, эмигранты, знает хорошо; но оценить и отразить умеет, как очень немногие в русской зарубежной литературе.

Говорить, да еще кратко, о «Фабрисе» не так легко. Очень маленькая по размеру поэма совершенно оригинальна и по тону и по замыслу, и мы не видим ничего, с чем бы ее можно сравнить в русской литературе. Разве что с некоторыми отрывками у Пушкина? Скажем,

Альфонс садится на коня, Ему хозяин держит стремя…

Иное дело в прозе. Тут, если не в русской, то в западной, можно найти много аналогий: и Дюма, и Вальтер Скотт, и Киплинг, и Сенкевич. Но своеобразие поэмы в том, что, идя от авантюрного романа, она подымается до истинной поэзии, и что в ней основная идея жанра – сконцентрированная сила, беззаботная радость существования, ни перед чем не знающая удержу смелость, – соединены с более глубоким чувством меланхолии, врывающимся в последние строки.

Хотелось бы процитировать кусочек. Но какой? Они все так равноценны и так тесно сбиты между собой, что, начав, кажется, не сможешь остановиться. Начнем, все же, с начала, и дадим две строфы:

В лесу раздается топот копыт. По просекам вдоль оврагов — Наездник дорожной пылью покрыт — Он в темном плаще, со шпагой. Вся дивная вишня в полном цвету. Он слепнет на солнце глядя. Склоняясь, он ветки рвет налету. Он лошадь по холке гладит.

В старой Европе Ильинский, как у себя дома, и ее красота и очарование для него родные. Он возвращается к ней в своем «Старом городе», у ворот которого

Рыжий парень тебя, не мешкая, Алебардой припрет к стене.