Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 34)
«Что теперь!.. Теперь это почти такая же жизнь, как и на воле! Все в большей или меньшей степени подлежат принудительному труду в социалистическом государстве. Но вот, если бы вы побывали здесь 20 лет тому назад, когда не было ни городка, ни подъездной дороги, ни настоящих бараков, когда здесь, как тараканов, морили социально чуждые элементы, когда все неспособное гнуться, подличать, скрываться, предавать, подлаживаться, – словом, все самое лучшее, что было в нашей аристократии, в нашей интеллигенции, в нашем духовенстве, самое трезвое и передовое наше крестьянство, – именно здесь подлежало медленной, мучительной, бесчеловечной, всеми средствами опозоренной смерти. Вот тогда это был настоящий ад… Если бы в те годы здесь были поставлены газовые камеры – добровольные очереди не переводились бы… Все-таки – сразу конец…»
И дальше: «Должен сказать, между прочим, что попы шли на муку и смерть легче других… Для них все было ясно: Бог отдал мир во власть Тьмы, а они – плохо ли, хорошо ли служили Свету. Вся сволочь, какая была в их сословии – осталась снаружи: перековывалась, перекрашивалась, подлизывалась… Как и полагается в революционном отборе наоборот – на измор попали одни более или менее порядочные люди. Всю жизнь они грешили – кто нерадением, кто пьянством, кто картишками, кто сребролюбием. И вдруг представилась им возможность очиститься перед Господом Славы, которому – в свое время – так нерадиво служили… Оставалась только смерть и за ней Бог, к стопам которого, как разрешительную грамоту, они клали свою горькую муку – и она должна была их обелить "паче снега"… Но вот на кого было страшно смотреть – это на крестьян. В своей пытке они не видели смысла, не понимали ее и оттого томились еще больше…»
Короткий рассказ на евангельскую тему «Во едину из суббот», напротив, оставляет чувство, что автор взялся за непосильную ему тему. Некоторые образы ему все же удались, как пресыщенный скептик Пилат и ни во что по сути дела не верующий Первосвященник: элита гибнущего, потерявшего все духовные ценности старого мира.
Слабее гораздо, чем «Искушение отца Афанасия», другая большая повесть, носящая то же название, что и сборник в целом, «Николин бор». Автору плохую услугу оказывает тут присущий ему злой, ядовитый юмор, которым он так ловко пользовался в литературных и политических полемиках, но который он, видимо, не всегда умеет контролировать и сдерживать. Когда он едко глумится над мелкими и в общем невинными человеческими слабостями своих персонажей, создается ощущение чрезмерности, несообразно строгого осуждения.
Да, русские эмигранты в Париже живут в бедности, принуждены занимать в долг, брать в лавочке в кредит, заниматься мелкими расчетами при бытовых расходах; и это особенно невыносимо тем, у кого характер от природы не скопидомский, а щедрый и общительный. Но так ли уж оно забавно? По сути ведь – скорее грустно. И чем беспощаднее становятся издевки Рафальского, тем менее разделяет его настроение читатель.
Что уж так-то изобличать человека, если он, например, засмотрелся на улице на хорошенькую девушку? Кому не случается! А уж насмешки над старым полковником, близким уже к смерти, но все еще чувствующим себя борцом против большевизма, – они уж и вовсе на грани дурного вкуса. Вообще такая философия, что, мол, политическая борьба эмиграции все равно не дает ощутимых результатов, и потому не надо ничего делать, есть философия приятная для мещан, но ведь крайне низменная.
Возникающая по ходу рассказа ситуация, появление советского провокатора внутри возглавления эмигрантской организации (не трудно угадать, что Рафальский метит в солидаристов; и даже имя провокатора можно бы угадать), вполне реальна; а метод снятия проблемы стоит на уровне дешевого острословия: «Что он может выдать большевикам? План Сент-Женевьевского кладбища? Или дату "Дня Кадетской скорби"?» На деле, почему-то, чекисты все же эмиграцией интересуются, и всерьез.
Да и не так-то уж глупо делают: она не из одних стариков состоит, и тем более не из одних сплошных идиотов. Автор смешивает конец своих сверстников, своего поколения, с концом эмиграции вообще.
Есть у Рафальского один неприятный заскок: тупая враждебность ко второй волне, неуклонно рисуемой им в виде неких питекантропов, на которых его староэмигрантские персонажи законно смотрят сверху вниз. Высмеивая чужие предрассудки, он по уши тонет в своих собственных.
Иронизировать 45 страниц подряд тяжело даже и остроумному человеку. Вышутив все и вся (часто вещи, которых бы вовсе не следовало касаться!) Рафальский, который всю жизнь был Дон Кихотом февральской революции, смеется и над ней! Не возражаем: для нас-то ведь она – никакая не святыня.
Вот что о ней говорит в «Николином бору» русский немец Кранц: «А наша революция… Уже один февральский ее титул чего стоит: "Великая и бескровная!" И эту ханжескую пошлость придумал интеллигент – "живая совесть земли русской" – на другой же день после того, как последний городовой был пристрелен на последнем петербургском чердаке!»
А главный герой повести, Александр Петрович, терзаясь вопросом «Кто нас всех загнал в эту эмигрантскую бутылку?», сам себе отвечает: «Русская интеллигенция! При всем своем юродстве она была все-таки умней, а режим был глупее пробки. Вместо того, чтобы обходиться с ним, как с Иванушкой-дурачком – интеллигенция изо всех сил напирала на его эгоизм, жестокость и подлость, которых – вне общепринятых во всех режимах норм – у нас, собственно, и не было. И в результате – вместо "неба в алмазах", настоящий, а не выдуманный для революционных куплетов "деспот в чертогах златых"».
Додумав до конца, получается, что если левая интеллигенция (на всю-то интеллигенцию валить вовсе незачем!) была умная, то вроде Льва Толстого, о котором, как известно, знавший его мужичок сказал: «Барин он, конечно, умный; только ум-то у него дурак!». Зачем же было свергать режим, не бывший ни эгоистическим, ни жестоким, ни подлым? А был ли он глупым – тоже ведь сомнительно: держался веками; а пришедший на смену ему режим Керенского не сумел и года продержаться!
Летописец страшных времен
Как ни странно, поэты нашей, второй, волны эмиграции не очень много писали о войне. Можно помянуть стихи совсем юного тогда О. Ильинского, в которых она запечатлена скорее как цепь опасных приключений, чем как трагедия.
Зато вот Иван Елагин, единодушно признанный теперь самым талантливым из своего поколения, был этой темой ранен на всю жизнь. Его образы стали, как говорится, хрестоматийными, перешли порою чуть не в поговорку. Начиная с его раннего послевоенного стихотворения «Уже последний пехотинец пал» с его вонзавшейся в память концовкой: «А человек идет дорогой к дому, – Он постучится, и откроет мать. – Откроет двери мальчику седому».
Беда только в том, что дома-то у нас как раз не было: мы от России были отрезаны навсегда. Перемены наступили черезо многие десятки лет, и многие до них не дожили. Картины разрушения, непоправимых утрат, массовой гибели проходят через все творчество поэта. О котором мы можем судить теперь по изданию его произведений в Москве, в 1998 году, под общим заглавием «Стихотворения», в двух томах. Отражен в них и тягостный путь в иную жизнь, требовавший в обязательном порядке лжи и притворства: «Вру, что жил я в Сербии, – До тридцать девятого». А Россия… «О Россия – кромешная тьма… – О, куда они близких дели? – Они входят в наши дома, – Они щупают наши постели». И в ней, в той стране: «А называют землю Колыма… А есть еще другая – Воркута».
Елагину есть что вспомнить и из личного опыта: его отец, поэт Венедикт Март, был в СССР арестован и расстрелян. Воспоминания об этом раз за разом пробиваются среди строк его стихов. Вплоть до стихотворения «Амнистия», где он с горечью констатирует, что палачи, убившие его отца, ему теперь «простили», – и готовы бы позволить вернуться на родину.
Полагаю, зря автор предисловия к сборнику, Е. Витковский, ищет Елагину извинений: он, мол, лишь случайно остался в оккупированном немцами Киеве… Были у него все, самые резонные причины от советской власти бежать, – даже не разбирая куда! Что его там, в большевицкой России, рано или поздно бы ждало, – он нам деловито и точно рассказал: «И расправу учинят, и суд – Надо мной какие-нибудь дяди – И не просто схватят и убьют, – А прикончат идеалов ради».
Жаль, что сборник является далеко не полным. Исключены не только переводы (а ведь они бы тоже интересны), но, и все, что издателям показалось «недостаточно серьезным». Что бы было, если бы применять подобный критерий при публикации, скажем, Пушкина, А. К. Толстого, Некрасова… Даже дивная короткая комедия «Портрет мадемуазель Таржи» едва не подверглась оказывается отвержению! А она по уровню и напоминает нам пьесы Ростана и Мюссе в том же роде. И очень хорошо, что Елагин не был однообразен и его творчество не во всем на одно лицо!
Витковский удивляется стихотворению, где Елагин выражает сожаление, что не погиб вместе с жертвами выдач в Кемтене и Лиенце. Но мы-то его понимаем очень хорошо! Там уничтожили лучшее, что оставалось от России, и умереть там было, подлинно, честью. А что Елагину не пришлось попасть в РОА, – и потом под нож, – так это уж так: у каждого была в военные годы своя судьба, порою и чисто случайная.