Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 118)
А. Краснов-Левитин, «Два писателя» (Париж, 1983)
Речь идет об А. Солженицыне и о В. Максимове. Первого Левитин злобно атакует и издевательски именует Исаич (по аналогии с Ильич?); особо его раздражает вычитанная в «Пире победителей» мысль: «Октябрьская революция была навязана русскому народу». Он-то упорно доказывает, что революцию сделал народ, а борьбу с большевизмом надо вести непременно по эсеровской программе. И стоит Солженицыну процитировать (по поводу лагерных мятежей) ставшую поговоркой фразу: «В борьбе обретешь ты право свое!», как он его с маху зачисляет в эсеры, пусть и бессознательные. Смешновато, что свой до крайности тенденциозный разбор Левитин характеризует как «добросовестный и беспристрастный»! Насколько же плохо он сам себя понимает! Добросовестно и беспристрастно он вообще не пишет никогда; по натуре неспособен писать.
Например, Солженицын объективно отмечает в «Архипелаге Гулаг», что среди заключенных, ведших себя достойно, порою и героически, попадались разные люди: социалисты, а иногда и оппозиционные коммунисты, наравне с верующими и с убежденными контрреволюционерами. Левитин же правду старается использовать нечестно, представляя дело так, будто только левые проявляли мужество и стойкость. Кого он рассчитывает обмануть? Тех, кто сам читал Солженицына, – их ведь не удастся!
Максимова он уж прямо гнет под марксиста. Что не очень верно, – в том, что касается художественного творчества этого последнего. Там, наоборот, легко обнаружить сочувствие белогвардейцам и даже монархистам: вымышленному Бобошко и реальным Колчаку, Краснову и Шкуро. За что, скажем со своей точки зрения, Максимову многие грехи простятся! Зато вполне прав Левитин в своей придирчивой критике описаний у Максимова жизни в монастыре, религиозных обрядов, уставов православного быта; о тех тот, действительно, высказывается совершенно не компетентно. В целом же отметим: Левитин, как правило, Максимова хвалит за его недостатки, и ругает за его достоинства (которых не понимает).
М. Геллер, «Александр Солженицын» (Лондон, 1989)
Автор нам предлагает свой вариант Солженицына. Мы видели уже несколько других: Доры Штурман, Марии Шнеерсон. В чем особенности данного? Геллер Солженицына любит, и оценивает высоко, без обиняков называя его великим писателем. Но вот, насколько он его понимает, – дело совсем иное.
В большую заслугу исследователю поставим его трезвый отзыв об отношении Запада к концлагерям (а тем самым – и к сталинизму в целом):
«Эта Европа, этот мир – не верили в существование советских концентрационных лагерей, бывших неотъемлемой частью СССР, Европы и всего мира. Не верили, ибо правда о них казалась слишком чудовищной, размеры лагерей, число заключенных – невероятным. Не верили, ибо правда о лагерной империи оказалась несовместимой с идеалами, провозглашенными "первым в мире социалистическим государством". Не верили первым свидетельствам – начала 20-х годов – ибо это были свидетельства врагов революции, эмигрантов. Не верили свидетельствам 30-х годов – ибо в это время появились и гитлеровские концлагеря, а защитники Советского Союза упорно твердили: тот, кто говорит о Соловках, тем самым одобряет Бухенвальд; только тот имеет право говорить правду о нацистских зверствах, кто молчит о сталинских преступлениях. После окончания Второй мировой войны разоблачение советских лагерей истребления отождествлялось с клеветой на доблестного союзника, на победителя Гитлера, на спасителя Европы. В этот период разоблачение советских лагерей объявлялось призывом к новой войне».
Но быстро замечаешь, увы, и ограниченность Геллера, проистекающую из его четко очерченных политических симпатий. Так, перечисляя предшественников Солженицына, писавших о Гулаге, он называет ряд иностранцев, Марголина[570], Далина[571] и Николаевского[572]… и забывает упомянуть о Солоневиче! Поистине: «Слона-то я и не приметил…» Обходит он молчанием и С. Максимова (этого – потому что принято молчать обо всем, связанном со второй эмиграцией, – еще бы: изменники родины!).
Когда мы раз поняли сии ограничения, заложенные в самом подходе литературоведа к его предмету, нас уже не удивит остальное. В частности, не слишком правдивое изображение Александра Исаевича как врага монархии и русского прошлого в целом и как убежденного сторонника расчленения России; в общем и в целом, как левого либерала. Оговоримся: кое-какие элементы для подобных выводов в ранних книгах Солженицына можно отыскать (а Геллер старательно и ищет!). Но от многого тот уже давно отделался: свойство больших людей – расти, и в процессе роста меняться.
Если держать перечисленные выше недостатки разбираемой работы в уме, – можно ее читать с некоторой для себя пользой и даже удовольствием.
Л. Тимофеев, «Технология черного рынка» (Бейвилль, 1982)
Настоятельно эту небольшую книжку (носящую также жуткий и многозначительный подзаголовок: «Крестьянское искусство голодать») рекомендую вниманию читателей вообще, наипаче Д. Иноземова и Л. Келер[573]. (С ними меня больше всего удивляет то, что добро бы они были старые эмигранты; а то ведь, как будто, из второй волны, как и я, и должны бы быт подсоветской России знать не хуже моего!)
Автор чрезвычайно дельно, ясно и живо описывает положение крестьянства в СССР: страшное давление на него власти, выжимающей из него все соки, и его непобедимые талантливость, жизнеспособность и трудолюбие, позволяющие ему, несмотря ни на что, существовать. Работа составлена не только на базе личных наблюдений, но и с учетом статистических данных и с использованием картин, даваемых художественной литературой, в частности деревенщицкой. В силу чего, вряд ли заключения Л. Тимофеева можно всерьез опровергать.
Выпишем несколько мест, которые говорят сами за себя: «Иногда кажется, что черный рынок, – все это искусство дышать в петле запретов и ограничений, вся эта простодушная хитрость, этот кооператив нищих, – нами придуманы, что мы тут обманули советскую власть: нам колхоз, а мы приусадебное хозяйство; нам – дефицит и распределение по карточкам и талонам, а мы – взятку и товары через заднюю дверь; нам – постную пятницу в заводской столовой, а мы – кроликов разводить в городской квартире; нам – бесплатно плохого врача в конце длинной очереди больных, а мы – с подарком и без очереди к хорошему. Словили? Дудки! Когда надо, власти и приусадебное хозяйство прижмут запретами и налогами (так было!), и кроликов из городских квартир милиция повытрясет, и за подарки врачу сроки давать будут. Раз терпят, значит всем выгодно. Раз терпят, значит без этого и власти не удержатся. Нас тут отпустили слегка, чтоб вовсе не примерли, но на вожжах держат».
Оно хорошо из прекрасного далека наставлять безнравственных, закононепослушных советских граждан, и им:
Но как бы поступили те же ревнители честности, находясь они там? Если ребенок болен, или жена и дети голодны? А ведь не для своего удовольствия делают подарки доктору, или разводят кроликов у себя в квартире!
Как на деле выглядят люди, умеющие обходить правила, чтобы выжить? Тимофеев нам изображает свою знакомую, Аксинью Егорьевну: «20 лет без мужа она тянула все хозяйство и привыкла надеяться только на себя. Да и раньше, когда муж еще жив был, от него толку выходило немного… Так что не 20, а почитай все 45 лет она одна всех кормила, одевала, ставила на ноги. И дети все выросли, все выучились, каждый в жизни по-своему устроился. И всех Аксинья Егорьевна кормила не с каких-то волшебных доходов и уж, конечно, не от колхозных хлебов, которых для нее просто никогда не было, а со своего огорода, с 40 соток земли, – от черемухи у одного забора до яблони у другого, да вдоль 80 шагов – все, что оставила власть крестьянской семье после коллективизации».
В результате: «При первом знакомстве, цифры потрясают: на приусадебных участках, по разным подсчетам занимающих лишь 2,5 или даже 1,5 % всех посевных площадей страны… производится треть всего сельскохозяйственного продукта». Как убедительно вычисляет Тимофеев, все это – за счет того, что мужик работает фактически два рабочих дня в сутки.
Зато уж: «Для крестьянина воровство – продолжение его борьбы за свою долю необходимого продукта, продолжение приусадебного хозяйства. Крестьянское хозяйство невозможно вести без инвентаря, без хозяйственных построек, без тысячи мелочей: без мотка проволоки – починить на скорую руку плетень, без машинного масла – смазать колесо у тележки, с которой за сеном ходят, без самых этих колес, без гвоздей… Сколько бы мы ни тыкали пальцем, стоя посреди крестьянского двора, в различные предметы вокруг нас, окажется, что почти ни один из них не куплен… Просто купить все это негде, ничто из необходимого не продается. Но раз не продается, а хозяйство-то все равно вести нужно – значит, воруется… Кто продаст крестьянину необходимые 2–3 мешка удобрений? В колхоз за ними не ходи, скажут: самим не хватает – и не без оснований скажут… А кто украдет, тот и продаст. Впрочем, чаще сам крестьянин и украдет… В магазине, кроме ведер и лопат, ничего нет. Но все есть в колхозе. Пойди на машинный двор – там наверняка какие-нибудь валяются…» и т. д.