Владимир Рудинский – Два Парижа (страница 54)
Кажется, я закружился волчком от нестерпимой боли. Или комната пошла кругом перед моими глазами? Через мгновение туманная пленка заволокла мое сознание: в первый раз в жизни я свалился в обморок…
Благословенна будь природа, не дающая человеку перейти предел посильного ему страдания и посылающая нам смерть или бесчувствие перед лицом скорби, какую нам не по плечу снести!
Когда я пришел в себя, я первым делом почувствовал, как тупо ноют лоб и левый висок, ушибленные при падении. Я лежал на каменном полу в середине комнаты. Сознание вернулось ко мне, вместе с воспоминанием обо всем происшедшем; но оно словно было отделено от меня целыми неделями и месяцами. Я мог теперь думать и действовать…
Солоноватая струйка стекла мне в рот с разбитых губ…
Кровь… моя – кровь… А мне нужна его кровь, нужна во что бы то ни стало…
Политическая работа имеет свои плюсы. Моя, может быть, не принесла всех тех результатов, которых я желал. Но, благодаря ей, у меня были друзья, на которых я мог положиться, которые готовы были мне помочь, не спрашивая объяснений и не заставляя себя долго просить.
К числу таких принадлежали новый эмигрант Акоп Погосьян, бывший боец армянского легиона, и старый эмигрант, шофер Димитрий Алексеевич.
Человек, который пьет, сам лишает себя помощи лучшего советника и хранителя: собственного рассудка. Такой человек – легкая добыча для врагов.
Через два дня, поздно вечером, Погосьян выводил из одного из монпарнасских бистро и бережно усаживал в такси вдрызг пьяного, что-то бессвязно бормочущего Лада, которого до того целый час поил у стойки аперитивами и ликерами.
Машина тронулась…
Примерно за год до описываемых происшествий, мне случилось сделать одно открытие, показавшееся мне не лишенным интереса. Гуляя в лесу в окрестностях Парижа, я наткнулся на развалины большого дома. Скорее всего, сюда попала одна из случайных бомб, сброшенных во время последней войны с какого-нибудь заблудившегося аэроплана. Не знаю был ли это особняк частного лица или казенное заведение, но только владельцы его явно окончательно забросили, и даже дорожка к нему от недалекого шоссе густо заросла травой.
Единственное, что сохранилось, был обширный погреб, где очевидно, хранились дрова и какой-то строительный материал; сухие как спичка поленья, доски и куски фанеры и посейчас были свалены в кучу в одном из его углов, в самой глубине.
Было около полуночи, когда направляемое опытной рукой Димитрия Алексеевича такси остановилось недалеко от темных руин, бросавших в изменчивом свете луны причудливые тени на окружавшую их поляну. Под яркими лучами фар, похожих на глаза сказочного чудовища, мы втроем вытянули из автомобиля полубесчувственное тело, которое минуту спустя исчезло в темной дыре полуразвалившейся лестницы, ведущей вниз.
Скоро мотор вновь зашумел, и корпус машины мелькнул во мраке, словно летящая низко над землей птица, и исчез среди тихо шепчущих деревьев, казалось, рассказывающих друг другу страшную сказку.
Я остался в погребе один, у большого, грубо сколоченного стола, на котором валялась дорожная сумка. В десяти шагах к столбу был привязан что-то пьяно мычавший Лад.
Помню, как мною вновь с внезапной силой овладел приступ безумного отчаяния и сознание непоправимой утраты, бросившее меня лицом вниз на грубые доски стола. Но минуту спустя я вновь был во власти той же жажды мести, которой жил последние дни, и которая оттесняла далеко назад все моральные соображения и чувства, какие мне были свойственны в обычном состоянии.
Передо мною на столе горела керосиновая лампа и лежали припасенные на всякий случай несколько свеч. Из сумки я вытащил нож и еще кое-какие инструменты – лучше не входить в подробности. Простая смерть была бы слишком легкой расплатой; мне были нужны муки… какая телесная боль могла сравниться, впрочем, с той, что жгла мне душу?
При первом же прикосновении стали, глаза Лада широко раскрылись, и его взгляд бросил вдруг странное пламя… Голос, который поразил мой слух, не был голосом Афанасия Ладошкина; это был странный и страшный, низкий, вибрирующий голос, полный металлических нот, в котором звучали диссонансы, сливающиеся в своеобразную гармони… Нет, это было бесполезно пробовать его описать. Это был голос дьявола.
Он говорил мне о том, что я не должен его касаться; он не может освободиться из тела, куда вошел, а физическая боль для него – непереносимое унижение, надолго лишающее его всякой силы. Он говорил, что взамен за то, чтобы я от него отступился, готов дать мне всё, что я пожелаю: богатство, могущество, женщин любой красоты… он говорил даже, что создаст для меня или найдет девушку, во всем похожую на Марину… даже, что он вызовет для меня ее душу и даст мне власть над нею; но тут я ему не верю; недаром он отец лжи… О, ужас этого нечеловеческого, леденящего и чарующего голоса, льющегося из бессильного тела одержимого! Это дрожащее пламя лампы и бледные блики луны, словно глядящей в трепете на то, что делается в подземном подвале заброшенного здания в чаще леса…
На мгновение будто колебание коснулось моего сердца. И именно это сразу ожесточило мою волю и заставило меня принять бесповоротное решение.
Я знал несколько фраз и простых движений, имеющих неотвратимую стихийную силу. Все, посвященные в грозные тайны оккультизма, поймут меня с полуслова, а тех, кто не переступал порог этой страны мрака, я не стану соблазнять и намеком…
Бормоча древние слова, сковывающие духов зла, я быстро перенес к столбу, к ногам извивающейся человеческой формы, связанной крепким канатом, несколько вязанок хвороста, потом стал бросать туда же доски, поленья, пока они не выросли в высокую груду…
И тогда, с проклятием, сжав зубы, я выплеснул исчадью ада в лицо, прямо в лицо, прямо в глаза, жутко мерцающие на позеленевшем лице, всё содержимое горящей лампы…
В Париж я вернулся пешком. Мне было всё равно, я не боялся идти через темные недра леса, где ночью разнуздываются силы, издавна обитавшие в рощах друидов… Единственное, чего я боялся, это видеть человеческие лица…
Мое собственное, когда я взглянул на него на утро, показалось мне неузнаваемым в рамке полуседых волос… С этого дня мне все дают на десять лет больше моего настоящего возраста… но не всё ли равно? Я бы хотел, чтобы, это было верно. Страшно подумать, что я могу прожить еще 15–20 лет и даже больше… И еще, если бы я верил, что смерть приносит забвение! Но для меня смерть – это суд… А был ли я вправе сделать то, что сделал?
Обугленный труп в подвале разрушенного дома был найден лишь несколько месяцев позже, и о нем писали все газеты; но никто не смог установить, личность загадочного мертвеца…
Новеллы и рассказы
Ночь на Монмартре
Разверзлась бездна, звезд полна…
– Можете бросать карты, – сказала Римма, – больше ни одной взятки у вас не будет. У нас три лишних!
Задорная улыбка придавала пикантную прелесть ее круглому румяному личику. Я взглянул на мою партнершу с чувством веселой нежности, которую у меня обязательно вызывали вид этой миниатюрной плотной фигурки с тугим узлом гладко зачесанных назад черных волос или хотя бы мысль о ней.
Римма была оригинальная девушка. Мир делился для нее на людей, которые играют в бридж, и на тех, которые не играют, причем вторую категорию она не удостаивала ни малейшим вниманием. Впрочем, сама она, как она не упускала случая с гордостью сказать, – и, сколько я мог проверить, с полным основанием, – играла во все без исключения карточные игры, а в области бриджа имела десятилетний стаж, начав играть с десяти лет.
Если для меня она сделала изъятие из правила, это объясняется тем, что у Риммы, кроме карт, составляющих ее главный интерес в жизни, были решительные и твердые политические убеждения, и ее пламенные монархические взгляды побудили ее на каком-то собрании подойти ко мне и похвалить мою речь. Так началось наше знакомство, и через некоторое время я попал в мирок, где Римма царила среди трех пожилых тетушек, таких же страстных картежниц, как она. Надо указать, что я постарался оправдать ее доверие и изучить тайны бриджа.
Как будто я оказался способным учеником; но, конечно, для меня не могло быть и речи о том, чтобы всерьез тягаться с Риммой, которая была, без преувеличения, одним из лучших игроков в Париже.
Мне всегда вспоминалась «Пиковая Дама», не столько опера, сколько полная жути и недоговоренности пушкинская новелла, когда я под шелест сдающихся карт глядел на цветущую красоту Риммы, особенно выделявшуюся на фоне поблекших лиц трех старух, поглощенных игрою словно священнодействием.
Еженедельный бридж стал для меня с некоторых пор необходимостью. Я приходил каждое воскресенье вечером, и игра длилась до утра, до первого метро, которым я, впрочем, не пользовался. У меня выработалась привычка добираться домой пешком; расстояние было огромное, через весь город, но я с детства любил много ходить, и Париж, где из-за спешки садишься, обычно, в метро даже чтобы проехать двести шагов, не давал моим ногам достаточно упражнения.
Да и уж очень приятно бывало идти по еще спящей столице мира на ранней заре, вдыхая бодрящий холодный воздух, после долгих часов в душной комнате.
Мой путь лежал через Сакре-Кер, и я никогда не упускал случай вскарабкаться на самую вершину по одной из узеньких улиц-лестниц, которые ведут к сердцу этой жемчужины Парижа. Особое наслаждение я испытывал в сырые пасмурные дни, когда густые волны тумана покрывают подножья монастыря сплошною мглой и загадочно скрадывают контуры зданий. Подымаясь вверх, без конца вверх, по крутым ступеням, испытываешь странное мистическое чувство, будто восходишь прямо в рай, оставляя под ногами, далеко в бездне, всё земное. В такие минуты я понимал, почему туманы Ирландии и Уэльса сконцентрировали в себе всю поэзию Средневековья, и отчего именно там родились легенды, до сих пор составляющие неистощимую сокровищницу литературы и искусства.