Владимир Пузий – Дитя псоглавцев (страница 31)
— И еще один вопрос — на днях памяти Никодем де Фиссер никогда не говорил своими привычными голосами, только десятым, предназначенным для по-настоящему важных вещей. Но сейчас его тон подсказал Марте: речь идет о чем-то исключительном, чрезвычайном. Слушай в оба уха, девочка, не ловли ворон — Я бы вас лишний раз не тревожил, но ситуация непростая, а в сети такое обсуждать не стоит…
— Да ты, капитан, туда и не заходишь — хмыкнул один из ветеранов — щекастый, лысый мужичище по прозвищу Кабан. (Насколько Марта помнила, он работал вышибалой в одном из ночных клубов Охвостья) — За все шесть месяцев ни разу не заглянул. Уважаю твою осторожность, если бы не она, мы бы здесь сейчас не сидели, но война закончилась, наступили мирные времена — давно пора изменить режим. Все свои, крыс среди нас нет. И в сети, пусть бы что бы там ни говорили, чисто. Группа же, закрытая. Время, опять же, экономит.
— «Война закончилась»? А я и забыл, вот те на. Благодарю, что напомнил, Кабан.
Тот покраснел и отвел взгляд, и Марта поняла, почему они все беспрекословно слушали дядюшку. Гиппель мог играть роль распорядителя и казначея, представлять братство в переговорах с директором дежурного ресторанчика — но командиром был Никодем де Фиссер, только он один.
— Хотя — сказал дядюшка — посмотришь на улицу — то и не скажешь, что наступили мирные времена. Вы все знаете, о чем я…
Кто-то молча кивнул, кто-то отвел взгляд. Ну-как, они знали.
— Патрули из добровольцев. Рекомендации не покидать вечером дом после одиннадцати. И то, что они устроили на площади Трех Голов. Яснее ясного, к чему все идет….
— Да куда уж яснее — сказал с противоположного конца стола жилистый Камыш — перед Семигорьем были такие же расклады. И воняло тем же дерьмом, один в один…
— Именно так. И мы не можем просто молчать и смотреть, да?
Они зарычали в ответ, скорее одобрительно.
— Что предлагаешь? — тихо спросил Спрут.
— Для начала — разбиться на тройки и выходить вместе с патрулями. Они принимают всех желающих. Воспользуемся этим.
— И? — уточнил Спрут — Ты в курсе, чем они вооружают волонтеров?
— Я в курсе, что ты в Ирбисовом урочище сделал с часовыми. Без огнестрела и без ножа. Голыми руками.
Спрут улыбнулся и демонстративно поправил левый, пустой рукав.
— С тех пор — сказал — кое-что изменилось.
Марта ожидала, что де Фиссер смутится, она бы сама на его месте зарылась в землю со стыда, а дядюшка смотрел на Спрута, не отводя взгляда. И Спрут, в итоге, улыбнулся, пристукнул пальцами по столешнице и потянулся к пластиковому стаканчику.
— А кое-что — сказал Никодем де Фиссер — не изменилось. Ошибаюсь ли я?
Они молчали, и капитан продолжил.
— Никто не сумеет справиться со всем этим дерьмом лучше нас. Не потому, что нас учили. Потому, что мы уже имели с этим дело. Если кто подзабыл — Капеллан вскоре предоставит нам возможность вспомнить — не так ли, Капеллан?
Отец кивнул.
— Да гори оно все — выдохнул вдруг Кабан. Он подвинул стул и поднялся — Без обид, капитан, но это дерьмо — не наше. Пусть жрут те, кто всю эту хренотень заварил. У меня семья: молодая жена, сыну три месяца. И мы едем. Продаем на хрен дом и валим отсюда. Навсегда. Понимаешь, капитан? На-все-гда. Сука, всю жизнь думал, что мой сын будет жить там, где его дед и прадед — а хрена два.
— Растешь, Таддеус. Мудреешь.
— Да пошел бы ты, капитан — Кабан похлопал себя по карманам, вытянул начатую пачку, кто-то протянул ему зажигалку, он молча кивнул и пошел к выходу. Стукнул дверями.
— Я никого не вынуждаю — спокойно сказал де Фиссер — у многих семьи, планы, две-три работы. Дело добровольное.
— Да — отозвалась вдруг тетка с жирно накрашенным ртом — семьи. А вы разговариваете так, словно нас вообще не существует. «Патрули»! Да пусть себе патрулируют, спокойнее будет. И комендантский час не помешает — может, кое-кто начнет домой вовремя приходить.
Из-за стола поднялся здоровенный мужчина с черной повязкой. Его Марта тоже помнила, свои называли его, ясное дело, Циклоп.
— Заткни пасть — пробурчал он. Потер двумя пальцами, рябой от лопнувших капилляров нос — а ты, капитан, не сердись и пойми: все это… не в масть, что ли. Здесь у всех уже своя жизнь. Кто-то вкалывает на сверхурочных. Кто-то, вон как Кабан — лыжи вострит подальше. А кто не вострит — тем тоже нет смысла впутываться. Одно дело: раз в году собраться, поесть-попить, вспомнить. Помочь там друг другу, это ясно, по-человечески. Но подписываться на это… — он покивал головой, улыбнулся неуклюже добавив — Без обид, да?
Де Фиссер улыбнулся ему в ответ:
— Да какие обиды, Циклоп? Личное мнение, имеешь полное право. Ты же не под присягой, верно? Ну что, кто-то еще согласен с Циклопом и Кабаном?
Он выдержал паузу, обводя взглядом ветеранов. Те прятали глаза, а кое-кто наоборот — смотрел с вызовом прямо на него. И кивали, многие кивали.
— Вот и хорошо — небрежно бросил дядюшка Никодем — есть ли те, кто все-таки готов меня поддержать?
— Есть — отозвался Махорка — мы с Грибом.
Он уже некоторое время крутил в руках пачку с табаком, а теперь развернул, и принялся с подчеркнутой неторопливостью сворачивать папиросу.
— Вы? Забудьте! — кажется, дядюшка впервые за весь этот разговор по-настоящему разозлился — Сами хорошо знаете почему! Вы здесь уже четыре дня, так? Итак, времени у вас до следующей субботы, ни минутой больше. Или забыли, что случилось с Нарвалом?
— Почему же «забыли»? — Махорка пожал плечами, спрятал кисет в карман и поднялся. В левой руке у него вдруг оказалась коробочка, Махорка чиркнул спичкой, затянулся, бросил ее в пустой стаканчик — Очень хорошо помним. Был Нарвал — и не стало Нарвала — он помахал ладонью, разгоняя дым, и подошел к окну, приоткрыл его, опять затянулся — и ты, капитан, себя не заедай. Мы и так все решили, до твоего вопроса. Ты не представляешь, что это такое: год за годом жить в поездах, без шанса ступить на твердую землю. Тогда, в Средигорье, мы думали, это выход. Спасение. Вроде бы: хотя медицина бессильна, а мы все равно будем жить, благодаря горной ведьме обвели судьбу вокруг пальца. Хрена два. Может, для кого другого, это выход, а лично для меня — хуже смерти.
Никодем де Фиссер слушал его молча, только ходили под кожей желваки. Потом он обратился к другим — и Марта впервые увидела, как изменилось, состарилось его лицо.
— Ну — бросил он — с этим вопросом разобрались. Кто-то хочет что-либо добавить? Или присоединиться к Грибу с Махоркой?
Никто не хотел.
Де Фиссер улыбнулся на это с бывшим, привычным своим рвением, и сказал:
— Тогда следующий тост — за нашу память! За тех, кто ее бережет — и за тех, кто будет о нас помнить, когда мы сами ступим на твердую землю, когда сойдем на берег.
Все повернулись к наименьшему из столиков, многие подняли стаканчики, салютуя трем фигурам в черном.
Марта не знала, почему их только трое, отец не рассказывал, он вообще не любил вспоминать о том, что случилось в Средигорье. Очевидно, это были вдовы тех, кто воевал и не вернулся — но их там погибло намного больше, почему же не приходили родственницы других?
Одна была совсем молоденькой, вторая — старше, третья — совсем древняя. Они заходили в зал едва не первыми, сразу же занимали свой столик, и вплоть до конца оставались там.
У них раз и навсегда, была своя, отведенная им роль. Сидеть. Молчать. Привставать во время третьего тоста.
В детстве Марта думала, что у них нет голосов, отнялись от горя: такое бывает, она читала в каком-то романе. Но один-единственный раз — года три-четыре назад — они вдруг поднялись, и старшая бросила смурную фразу о том, что какое-то колесо вновь начинает вертеться. Тогда Марта поняла, что они не от горя молчат, а просто помешались, бывает и так.
Сегодня они тоже поднялись, но Марта ничего особенного не ожидала. Она прислушивалась к следующему кругу беседы Элизы, и тетки из овощебазы. Тетка с мнимым сочувствием отвечала: мол, все понимает, и ничем, буквально ничем не может помочь. Только пусть Элиза не думает лишнего: просто времена сейчас такие, а так, конечно, надо держаться друг друга, мы же принадлежим к общему побратимству, или сестринству, одной большой семье.
Марте хотелось сказать — чисто по-семейному — мол, если она так же парит мозги своему сыну, ясно, почему тот типа отбился от рук.
— Червь — звонко вымолвила самая молодая из трех вдов. Личико у нее было кукольным: тоненькие бровки, крошечный носик, пышные губки — Червь — и вонь его везде. И здесь — сильнее всего…
— Измена — добавила вторая — на вид одногодка Элизы. Морщины исказили черты ее лица, седина коснулась висков, но взгляд был до сих пор ясным — Измена в братстве. Шпион и псица. Престол и отрубленная голова…
— Язык — прибавила третья — древняя, сгорбленная баба. Она поджала губы, мигнула. И повторила — Язык без костей. Но поражает глубже, чем зуб. Острее, чем лезвие. Всегда рядом. Всегда…
Их слушали, затаив дыхание — все, и ветераны, и жены с детьми. Де Фиссер побледнел, скулы его заострились, ноздри вздулись, словно капитан надеялся по запаху определить, почувствовать изменника.
— Кто? — спросил он хрипло — Назовите нам имя!
Тогда куколка вздохнула, словно вынырнула из бездонных глубин на поверхность, вздохнула и повернулась к де Фиссеру. За ней повернулись две других вдовы. А потом старая медленно, словно в кошмарном сне, начала поворачиваться в обратном направлении. К столу, за которым сидели жены и дети ветеранов.