Владимир Порудоминский – Собирал человек слова… (страница 34)
Сам царь объявил сборник Даля вредным.
А Даль, словно недругам в укор, словно назло недругам, писал на первом листе, под заголовком:
«На пословицу ни суда, ни расправы. Пословица несудима».
ГДЕ ЖЕ ТА ИЗБА?
У крестьянина Ивана Егорова на базаре в Нижнем увели лошадь с санями. Иван туда-сюда — нету. Бросился искать: «Лошадка не попадалась? Саврасая. На лбу лысинка белая…» Никто не знает. Иван в суд: так, мол, и так, украли лошадь. Судья спрашивает:
— А паспорт у тебя где?
— На что пачпорт, ваше благородие? В деревне пачпорт. А я с базару. Лошадку мою, ваше благородие, саврасую, с белой лысинкой…
Оглянуться Иван не успел — сидит на скамье связанный, а секретарь громким голосом читает приговор: клеймить беспаспортного бродягу железом и сдать в арестантскую роту.
Богатый мужик Тимофей с прихлебателями явился пьяный к бедному мужику Василию и избил до полусмерти. Потом испугался, побежал к начальству с подношением. Начальство дело поправило: Ваську-голодранца объявили вором и сдали в солдаты.
Надо спасать Ивана, выручать несчастного Василия.
Утром возле удельной конторы всегда полно народу. Приезжают крестьяне из дальних деревень, иные с вечера. Сидят прямо на земле, в пыли. Спят на телегах. Бесцельно бродят возле запертых дверей. Мужикам не по себе. Смущен мужик: то собьет шапку на самый затылок, то надвинет на глаза, то носом шмыгает сокрушенно или пожимает плечами. Сойдутся двое:
— Во, брат…
— Да, брат…
Женщины терпеливо кормят грудью крикливых младенцев. Вековые старики седобороды и взлохмачены, у них красные глаза. Старухи большеглазы и сосредоточены — с их высохших, коричневых лиц струится мудрость.
Управляющий нижегородской удельной конторой Владимир Иванович Даль появляется здесь в ранний час; пробирается сквозь толпу — люди расступаются перед ним, потом жадно смотрят вслед.
Взор Даля выхватывает из толпы одно лицо, другое, третье — невеселые лица. Даль знает: ни одного счастливого человека в огромной толпе. Надо помогать, выручать. В Нижегородской губернии под началом у Даля тридцать семь тысяч обездоленных Иванов и Василиев. Даль считал, что под защитой.
Удельные крестьяне, которыми управлял Даль, были те же крепостные, только работали не на помещика, а на царя. Царские крепостные были бедны и обижены, как все прочие.
Даль развязывает тесемки зеленой картонной папки, читает бумагу. Продирается к смыслу сквозь кустарник корявых слов, сквозь чащобу униженных просьб и невнятных объяснений. Сколь часто мужик, до волшебства точный в разговоре, на бумаге беспомощен. «А те воры четверо тому их благородию тридцать рублей поднесли денег серебром…» Ну, здесь-то все понятно: воры откупились, а крестьяне, которые их поймали, угодили под арест. Надо отправляться в ту дальнюю деревню — спасать мужиков. И надо ехать в суд — выручать неповинного Ивана Егорова.
Тридцати семи тысячам крестьян стало казаться, будто есть где-то правда.
Они приходили в Нижний со всех концов губернии, обманутые, обобранные, ни за что побитые, терпеливо дожидались господина управляющего удельной конторою и долго жаловались, что становой («грабитель») ни с того ни с сего велел принести трешницу («А где ее взять?»), что исправник («пьяница») избил мужика до полусмерти, что приезжали в село власти и с ними какие-то люди, набрали у крестьян разного товару, а потом денег не отдали и еще грозились в Сибирь загнать. Даль их слушал терпеливо, не перебивал, разве что, проверяя себя, угадывал, какого проситель уезда. Послушав недолго, спрашивал: «Макарьевского уезда будешь?» Или: «С Ветлуги, что ли?» Мужики разводили руками: откуда такое ведомо? А Даль посмеивался — он знал, что в Макарьевском уезде по-особому мягко цокают, а на Ветлуге говорят протяжно, напевно, необычно растягивая иные слоги.
Мужики просили:
— Окажи милость, ваше превосходительство, век не позабуду.
Им казалось: захоти только Даль — все сделает.
Но Даль-то знал, сколько трудов надо положить, чтобы выполнить самую пустячную мужицкую просьбу, он-то знал, чего сто́ит защищать крестьянскую правду.
Десять лет доказывал Даль, представляя подлинные документы, что четыре десятины сенных покосов близ деревни Нечаихи незаконно отрезаны полковницею госпожою Гриневич у крестьян Логина Иванова и Татьяны Калминой. Да что толку? По документам сенцо было крестьянское, а сгребала его полковница. Губернское начальство выказывало Далю свое раздражение: госпожа Гриневич послала жалобу самому государю, в столице могут пойти нежелательные разговоры. Что, собственно, Далю до этих четырех десятин? Уперся, словно за свою землю стои́т!
Нужно было обладать исключительным чувством долга и обостренной справедливости, наконец, величайшей аккуратностью и исполнительностью Даля, чтобы доводить до конца все эти бесконечные дела о притеснениях полиции, об отказе уплатить крестьянам за работу, о штрафах, самовольно назначенных лесником, о намеренном обсчете бурлаков судохозяином.
Знакомые чиновники иной раз говорили Далю:
— И охота вам, Владимир Иванович, тратить столько сил и времени на пустяки, да еще врагов наживать! Всего дела-то — рублевка да вязанка дров!..
Даль сердился:
— Не говорите мне, что я затеваю ссору из-за безделицы. То, что для вас безделицы, для мужика — вся жизнь. Мужик о наследстве графа Шереметева тяжбы не заводит. Напрасные побои, полтинник взятки, отобранная подвода, — вот она, крестьянская беда.
И он, не глядя на зной и стужу, тащился в тряской колымаге по уездам, чтобы возвратить Татьяне четыре десятины земли, Ивану — рублевку, а Василию — вязанку дров.
Он всю жизнь был очень аккуратен, Владимир Иванович Даль.
— Такая у нас обязанность, — говорил он своим подчиненным, — вырывать у грабителей хотя бы по малому клочку и возвращать обиженному.
Крестьяне говорили про Даля, что он не иначе в деревне взрос на печи, — не верили, что он и не живал никогда в деревне, разве только проездом. Говорили: его превосходительство до всякого крестьянского дела «доточный». То есть сведущий и опытный в крестьянском деле человек. Знает, как борону починить, где лучше мельницу поставить, придумывает устройства разные, чтобы сподручнее было работать. Объясняет, как надежнее сено укладывать, как ровнее забор поставить, как топить печь без угара. Мужики и бабы смеялись: а говорит, не деревенский.
От медицины Даль тоже никак не мог убежать: врачей не было, а болезни знай себе глодали деревни. К управляющему удельной конторой шли лечиться. Даль накладывал повязки, рвал зубы, вскрывал нарывы, иногда даже серьезно оперировал. Он приходил в темную, душную избу, чтобы дать лекарство ребенку, бредившему от жара, или мужику, измученному лихорадкой. Он был врач, он не мог видеть больного и не помогать ему. Да вот беда, немногим был он в силах помочь. Тяжкий труд, нищета, голод, холод — от этого у него лекарств не было.
Бабы просили:
— Я-то что! Не дай погибнуть, благодетель, — коровенку вылечи.
Даль начитался ветеринарных справочников: толок в аптекарской ступе порошки, разводил в больших бутылях. В деревнях ходил по хлевам, по конюшням. Мужик, заглянув ему через плечо, толковал соседу:
— Видал, как с жеребенком-то управляется? А говорит — не деревенский.
Далю казалось иногда, что он и вправду деревенский.
Во время дальних служебных поездок просыпался на рассвете в случайной придорожной избе. Не открывая глаз, чувствовал, как сквозь узкую щель окна пробирается в избу утреннее солнце. Медлил, пригревшись под тулупом на лавке. Спросонья верил в чудо: сейчас откроет глаза, — а над ним покачиваются забавные уродцы — картофелины, и деревянные дед с бабой стоят во дворе, и смешной старичок с прялочки заскрипит, защелкает, станет сказки сказывать.
Так и жила в Дале та изба, некогда увиденная. Полно, была ли? Может, пригрезилась в коротком и неверном дорожном сне? Почему не встречал ее больше на бесконечных путях-дорогах? Почему пробуждение не приносит чуда?
Даль открывает глаза. Видит закопченный потолок. Слышит, как тупо стукает о миску деревянная ложка. Хозяин, согнувшись, сидит за столом — ест тюрю. Сидит босой, прячет под скамью желтые, с длинными пальцами ноги. Миска глиняная, рыжая, с отбитым краем. Картошка не уродилась: в поле бабы и ребятишки окоченевшими пальцами выкапывают из холодной, липкой грязи мелкие клубеньки. Деда с бабой нет, и сказок никто не сказывает. Только хозяйка тянет что-то унылое, укачивая дитя, а что — не понять. И старик — не деревянный, всамделишный, — лохматый и закопченный, все кашляет, кашляет за печкой; старуха померла летом.
Однажды на дороге встретил Даль огромный обоз: какой-то барин возвращался из Петербурга в заволжское поместье. В крытой повозке везли попугаев. На остановке, чтобы не померзли птицы, возчики бегом перенесли клетки в ближнюю избу. Зеленые и красные птицы покачивались в начищенных медных кольцах, вдруг выкрикивали непонятные слова, резко и зло. В доме и в сенях народу набилось битком. Разноцветные крикливые птицы казались чудом.
Даль выбрался на крыльцо. Ему было грустно. Завтра проснется, откроет глаза — вместо веселых картофелин увидит сонных попугаев, похожих на красные и зеленые тряпки. Столько дорог и столько чудес на дорогах, но Даль не встречает желанного чуда. Ужели пригрезилось?