реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Собирал человек слова… (страница 36)

18

— Правда твоя, правда и моя, а где она?

БОЛДИНО. ОСЕНЬ

Служба забросила Даля на юго-восток Нижегородской губернии, в Лукояновский уезд. В село Болдино он попал вечером. Беспросветная темень затянула небо. Дождь сыпал осенний, мелкий, нескончаемый. Не стучал по земле, не колотил по заборам и крышам, не шумел в сочной листве, — сыпал почти беззвучно, лишь едва слышно и однообразно шурша. Щедро сеял копейки в черные лужи.

Даль, перешагивая через лужи и увязая в цепкой грязи, прошел к господскому дому. Дом был темен, пуст. Никто в нем не жил. Приказчик отпер дверь, зажег свечу. Из комнат тянуло нежилым — сыростью, холодом, пустотой. Приказчик покапал на некрашеный стол золотистого, горячего воску и прилепил свечу. Даль приблизился к столу, подержал над свечою пальцы — сквозь кожу тепло и красно просвечивала кровь. Даль запахнул свободную, до пола шинель внакидку, сел в простое, не обитое материей кресло. Старое кресло протяжно заскрипело. Даль отпустил приказчика, остался один.

Провел ладонью по столу, не то пыль смахнул, не то погладил нежно старые доски: может быть, на этом столе написаны «Маленькие трагедии», «Повести Белкина». Почти тридцать лет назад холерные карантины заперли Пушкина в Болдине. Даль стоял тогда с полком на Волыни. Или, кажется, уже в Польше. Нет, на Волыни, пожалуй. Пушкин был велик и недосягаем. Теперь Пушкин близок, хотя его нет, совсем нет, а Даль уже старик, только на часок завернул в Болдино, едучи по делам службы.

Пахло горячим воском. Даль пригрелся. Смотрел на свечу и думал, что даже такой маленький одинокий огонек дает свет и тепло…

…Даль и не заметил, как вошел Пушкин. В черном новом сюртуке. Даль не удивился, не испугался. Сказал:

— Тот самый сюртук. Я его узнаю. Он все эти годы был у меня. Недавно я показывал его Пущину.

Пушкин сказал:

— Пущин далеко.

— Как же, как же, — заговорил Даль. — Но их ведь вернули из ссылки. Пущин приезжал ко мне в Нижний. Мы говорили о тебе. И сюртук я ему показывал — выползину. И дырочку от пули.

Пушкин медленно расправил в ладонях полу сюртука и показал Далю. Материя была цела. Дырочки не было. Засмеялся.

— Я из этой выползины долго еще не выползу…

Сел напротив. При свече он был смугло-желт, волосы казались темнее, лишь глаза сияли — как ключевые озера. Пушкин спросил:

— Ты какими судьбами? Тут же карантины кругом. Я на днях собрался на тот берег Азанки, перевозчикам рубль давал — не поехали.

Даль сказал:

— Я по делам службы. Из Нижнего.

Пушкин сверкнул полоской зубов:

— Служба, служба! Верблюд, навьюченный словами, в турецком плену службы. Помнишь, ты про верблюда рассказывал? Ты на него похож.

Даль сказал:

— Нет, нет, не думай, я свои запасы разбираю. Вот сборник пословиц составил. С лишком тридцать тысяч. И слова до буквы «3» разобрал.

Пушкин стал считать, быстро загибая пальцы:

— Аз, буки, веди, глаголь, добро, есть, живете, земля. Восемь букв разобрал. А всех до ижицы тридцать пять. Однако выйдешь ли из плена живым?

Даль сказал:

— Из хивинского плена убегали. Пан или пропал.

Пушкин постучал себя в грудь длинным пальцем:

— Я, брат, тоже побег замышлял. Хотел новое Болдино. Не смог. Где ж тебе! Нет, не убежишь!.. — Пушкин привстал, заслоняя свет, перегнулся через стол: — А жаль! Служить, так не писать!

Даль затвердил:

— Убегу, убегу…

Пушкин вдруг опустился грудью на стол, закрыл глаза, проговорил жалобно:

— Холодно…

Взял свечу, накапал золотистого воску в ладонь, начал быстро растирать виски.

Даль крикнул последний раз:

— У-бе-гу!

— Холодно, холодно, ваше превосходительство!

…Приказчик стоял перед Далем, склонившись.

— Заснули, ваше превосходительство, — говорил почтительно. — Может, прикажете насчет ночлега распорядиться?

— Нет, нет, я еду, — отвечал Даль, подымаясь с кресла и направляясь к двери. — Вели подавать.

Недалеко от дома стоял вековой вяз, такой могучий, что казалось, он и поддерживает это тяжелое темное небо. Дождь тихо шуршал, сыпал копейки в темный пруд.

Прошлась дрема по сенюшкам, а до нас не дошла.

РАБОТАТЬ, ТАК НЕ СЛУЖИТЬ

Последние годы в Нижнем Даль все жаловался, что стал совсем стариком. Он мог сутками колесить по скверным дорогам, ночевать в угарной избе на жесткой лавке, мог день-деньской бродить в шумной ярмарочной толпе. Друзья находили, что после сидячей петербургской жизни Даль поздоровел, окреп в Нижнем. А сам он все жаловался: хил, немощен, дряхл. Это он хитрил — готовился уйти со службы.

После обеда он по-прежнему возился со своими записями, столярничал, принимал гостей. Гости приходили разные и бывали почти каждый вечер. Дом Даля, на углу Большой Печерки и Мартыновской, считался «самым интеллигентным» в городе. По словам современника, «все, что было посерьезнее и пообразованнее», собиралось к Далю. Хозяин, странно одетый, в каком-то старом халате, в теплых валяных сапогах с отрезанными голенищами, радушно встречал гостей, угощал их интересным рассказом, ученой беседой (с врачами говорил по-латыни), новой повестушкой — то зарисовкой из народного быта, то объяснением какого-нибудь обычая или приметы.

Даль любил играть в шахматы, даже соревнования устраивал на четырех досках. Когда выигрывал, потирав ладони: «Это у меня счастливые фигуры, сам выточил на станке».

Гости приходили едва не каждый вечер (ни у кого в Нижнем не было так интересно, как у Даля), однако, расставаясь, говорили между собою, что Даль чудаковат.

В Нижнем слава чудака прочно укоренилась за Далем. Он как-то жил наоборот. На службе ссорился с губернатором из-за крестьянской подводы, дома не отдыхал, не благодушествовал, а вечно придумывал себе дела. И эти бесконечные тетрадки со словами! Писатель Боборыкин, который учился тогда в Нижнем, вспоминает, что о Дале говорили, как о чудаке, ушедшем в составление своего словаря. В городе, продолжает Боборыкин, побаивались чудачеств Даля.

Даль знал эти разговоры, он написал как-то рассказ «Чудачество» — о мужиках, которые с людьми добры и справедливы и работники хорошие, однако живут по-своему, по-особому, согласно собственным убеждениям. Надо уважать чудачество, советует Даль. Оно есть выражение свободной воли и независимости. А это в наше время не всякому дано.

Друзья замечали, что с годами он становился угрюмее и молчаливее. Он подводил итоги. Сидел, согнувшись, за шахматным столиком или сколачивал высокую трехногую табуретку — «тычок», слушал толки гостей, а думал о своем.

Он думал, что вот уже четверть века служит, а много ль проку от его службы? Уговорил начальство, врачей — открыл для крестьян бесплатную больницу, определил в школу сотню-другую крестьянских ребятишек, Ивана вытащил из арестантских рот — ну и что? Два креста выслужил да две звезды, звание статского генерала да прозвище чудака. А вокруг по-прежнему хозяйничают не «правдивые Дали», — хозяйничают самодуры и взяточники, пьяницы исправники, грабители становые. Даль их в глаза называет «хивинскими ханами», «ноздревыми», «опричниками». Даль уже больше не может сдерживаться. Он пишет знакомым, что на всякого, кто высказывает человеческие чувства, самостоятельность, любовь к правде, изобличение зла, смотрят в чиновничестве как на выродка; благородство, справедливость, честность не прощаются никому и никогда. Он и на словах больше не сдерживается: исполнительный, спокойный Даль даже грубияном теперь слывет. Скоро, бросая службу, он скажет губернатору:

— Вы изгоняете меня не за грубость мою; это один предлог. Всякая правда груба. Она как прямая рогатина. Друг ее не боится, а боится недруг.

Когда губернатор представил его к очередному положенному награждению, Даль отказался. Объяснил, хмуро глядя в глаза губернатору:

— Не хочу быть награжден вместе с негодяями, чтобы и меня за такого не сочли. Вы представили к отличию полицейского исправника Званского, взяточника и деспота. Я подал на него шестнадцать жалоб. Они не рассмотрены. Защитите крестьян от произвола полиции — это лучшая для меня награда.

Теперь на службе Далю было совсем невмоготу. Губернатор запретил ему обжаловать действия полиции, а полиция еще больше своевольничала, притесняла крестьян. Получалось дико: губернатор невзлюбил его, Даля, а хуже от этого стало крестьянам.

Даль полагал, что у него такая должность — заступаться за крестьян; его хотели сделать немым свидетелем произвола. Даль написал в Петербург: сам могу терпеть несправедливость, но за что должны мучиться другие? Вместо ответа получил из Петербурга выговор. Ему намекнули, что он и пенсию-то полную не будет получать: с него судимость не снята за сочинение пасквилей. Губернатор пригрозил: надо еще проверить, чем этот Даль занимается. Даль сказал:

— Не вам судить, хорош я или плох. Спросите тридцать семь тысяч крестьян. Их суду я с радостью подчинюсь.

Крестьян спрашивать не стали.

Даль подал в отставку. Разложил бумажонки по разноцветным папкам, прошил и перенумеровал листки, составил опись. Преемник взял опись, пересчитал папки и листки. Составил расписку. Поставили подписи. Даль скрипнул дверью, вышел на улицу. За дверью остались четверть века службы. На парадном мундире звякали орденские крестики и звездочки, четыре медальки. Даль сказал: