реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины (страница 74)

18

Пассажир поезда № 12

«Все мы пассажиры в этой жизни.

Но один только входит в свой поезд, а другой, как я, схожу».

Глава 1

Действительная действительность

Толстой смолоду и до старости заботливо относится к своему сну. Чужой сон оберегает с неменьшим уважением. Близкие вспоминают, что он попросту не мог разбудить спящего. Дневниковые записи сплошь и рядом открываются пометой, сколько спал минувшей ночью и как спал:

«Лег поздно, спал дурно…», «Встал в 8-м…», «Дурно спал. Встал рано, не выспался и слаб…», «Спал хорошо до 5, потом бессонница, к утру заснул…», «Мало спал, но приятно возбужден…». Помета 37-летнего Толстого: «Встал нездоровый, столетний…». Помета Толстого 82-летнего: «Опять спал часа три, даже меньше, но головой свеж и бодр…». И т. п.

Накануне ухода из Ясной Поляны: «Встал очень рано. Всю ночь видел дурные сны». В напряженном, трагическом описании самого ухода опять-таки: «Лег в половине 12. Спал до 3-го часа». Подробности сна появляются и на страницах, отмечающих его последний, стремительный путь: «Я здоров, хотя не спал…», «Спал тревожно…», «Сонлив, а это дурной признак…» Пишется уже в Оптиной Пустыни: до Астапова, до конца пути, до конца – рукой подать.

Дневной сон тоже почти обязателен в толстовском распорядке дня. Присказка старого князя Болконского: после обеда серебряный сон, а до обеда золотой – скорее всего отражение собственного опыта.

В 1900-е годы в яснополянском обиходе дневной сон нередко обозначается шутливым выражением «ноги греть». «Так, ноги грел», – отзываются домашние, когда кого-нибудь из них спрашивают, спал ли он днем. Но для самого Толстого заснуть с молодых лет означает как раз противоположное – остудить ноги. Об этой – физиологической особенности (или привычке) читаем у доктора Маковицкого: «Был разговор о том, что делать для того, чтобы заснуть, когда бывает бессонница. Л.Н. сказал, что раньше он, когда не мог спать, ходил босыми ногами по полу, а теперь он просто студит их о железные прутья кровати и думает, что, когда ноги после этого начинают согреваться, кровь приливает к ним от головы, и засыпает».

«Не переставая думаю о сне и сновидениях», – заносит Толстой в дневник уже в старости. Но мысли о предмете, который он считает необыкновенно важным, непрестанно занимают его смолоду. Разговор об этом предмете – уже в первом, неоконченном рассказе «История вчерашнего дня»; рассказ – начальный подступ к обнаружению «беспредельности» внутренней жизни человека, к тому, что вскоре, после «Детства», будет именоваться «диалектикой души».

На последних страницах (более пятой части текста) повествователь подробно описывает, как, возвратившись из гостей, укладывается спать, засыпает. Начальным аккордом – «Прекрасная вещь – сон во всех фазах: приготовление, засыпание и самый сон» открывается ряд картин, наблюдений, суждений; они объединены названием «моя теория о сне».

Человек воспринимает мир вокруг умом, чувством и телом. Смотря по тому, как отзывается человек на впечатления, «сознает» их, в нем действуют и три «сознания»: «сознание ума», «сознание чувства» и «сознание тела». «Сон есть такое положение человека, в котором он совершенно теряет сознание; но так как засыпает человек постепенно, то теряет он сознание тоже постепенно». Первым засыпает высшее «сознание ума», за ним «сознание чувства», последним – «сознание тела», и редко засыпает полностью, обычно оно так или иначе продолжает отзываться на то, что происходит вокруг.

В «Истории вчерашнего дня» подробно воспроизводится процесс засыпания, возникновения сновидения.

«Только что я лег, я думал: какое наслаждение увернуться потеплее и сейчас забыться; но только что я стал засыпать, я вспомнил, что приятно засыпать, и очнулся. Все наслаждения тела уничтожаются сознанием. Не надо сознавать; но я сознал, что сознаю, и пошло, и пошло, и заснуть не могу. Фу, досада какая!» Здесь – целая наука для тех, кто плохо засыпает: не следует проверять, оценивать рассудком свое физическое состояние, надо уметь отдаться на его волю.

Но желание спать берет свое. Он пробует снова. Говорит себе: «Морфей, прими меня в свои объятия». Ум еще не выключен – он услужливо преподносит очередное рассуждение: Морфей <в античной мифологии – бог сновидений> – «это божество, которого я охотно бы сделался жрецом». В дело вступает память: повествователь вспоминает, как обиделась какая-то барыня, которой сказали, что застали ее в объятиях Морфея. Барыня решила, что Морфей – такое же имя, как Андрей, Малафей (тут же – от себя: «Какое смешное имя!»). Воображение (чувственное), потеснив ум, застревает на «объятиях» – и «так ясно и изящно» представляет себе «до плеч голые руки с ямочками, складочками и белую, открытую нескромную рубашку». Он потягивается – сознание ума включается на мгновение и напоминает, что гувернер, следивший за ним в отрочестве, не велел потягиваться. Он успевает подумать, что гувернер похож на знакомого тульского кондитера. Затем картины наплывают одна на другую – верховая езда, охота, снова барыня со своими объятиями, гора, которую повествователь толкает руками (в скобках объяснение: «подушку сбросил» – пробудившееся сознание тела), его лакей в камзоле с лентой через плечо, впрочем, это уже не лакей, а снова барыня, «она». Тульский кондитер стреляет (в скобках: «ставня хлопнула»), начинаются танцы, повествователь вдруг чувствует, что у него панталоны коротки («раскрылись голые колени») – «нельзя описать, как я страдал», потом оказывается, панталон вовсе нет. «Не может быть, чтобы это было наяву; верно я сплю. Проснулся» (снова включается «сознание ума»).

«Моя теория о сне», намеченная в незавершенной «Истории вчерашнего дня», через несколько лет обретает гениальное творческое воплощение в рассказе «Метель». К замыслу произведения Толстого подтолкнул случай, происшедший с ним на пути с Кавказа в Ясную Поляну, когда из-за непогоды он «плутал целую ночь». Теория не осмысляется автором вслух, она таится за страницами рассказа, являет себя в описаниях и образах. Вместе с путником мы незаметно переходим из бодрствования в сон, из яви в сновидение. Дорожные впечатления вызывают быстрые, яркие воспоминания, соединяющиеся затем в общую картину, связное видение. Это видение – еще не сон. Все в нем для путника пока еще ясно, связано одно с другим, объяснимо. И все же это теперь и не воспоминание. В возникшей картине что-то происходит уже по своему «сюжету», не подчиняется ни воле, ни памяти засыпающего путника. Толстой передает состояние, которое, кажется, невозможно передать словами. Он удерживает видение на грани бодрствования и сна. Все вроде бы точно так, как в действительности, но тончайшие, едва уловимые подробности будто сдвигают возникшее в воображении в какое-то иное пространство, отделяют его от нас тончайшей пеленой, которую мы не видим, но ощущаем. Наступление сна обозначается превращением реальных образов видения, вызванных из глубин памяти внешними впечатлениями, в образы фантастические, «темные представления», – смысл их трудно поддается толкованию, но в них, конечно же, тайные желания уснувшего человека, чувства и побуждения, может быть, ему самому неведомые.

Эту строчку, оборванную многоточием, находим в дневнике 19 10 года. Не знаем, как намеревался Толстой продолжать, но знаем, с чем пришел к неоконченной записи.

На других страницах его тетрадей находим размышления об отсутствии в сновидении разумного нравственного усилия. Во сне человек думает, чувствует, действует, часто не сдерживая себя границами, которых не переступает наяву.

Толстой убежден: ничто так, как сновидения, не открывает тайн душевной жизни. Без изучения сновидений вряд ли возможно постигнуть человека во всех, часто им самим не сознаваемых возможностях, во всей его «текучести». В сновидениях, при их «безнравственности», в том смысле, какое вкладывает в это понятие Толстой, обнаруживаются особенности и устремления личности, которые заложены, существуют в человеке, но которые человек предпочитает не замечать, забыть, старательно прячет от сторонних глаз, от собственного взгляда.

Человеку, избравшему единственно действенный путь улучшения жизни, мира – совершенствование самого себя, стоит быть внимательным к сновидениям. «То, что о себе узнаешь во сне… гораздо правдивее, чем то́, что о себе думаешь наяву. Видишь во сне, что имеешь те слабости, от которых считаешь себя свободным наяву, и что не имеешь уже тех слабостей, за которые боишься наяву, и видишь, к чему стремишься. Я часто себя вижу военным, часто вижу себя изменяющим жене и ужасаюсь этого, часто вижу себя сочиняющим только для своей радости».

Но так ли безнадежно отсутствует в сновидении нравственная сила? Среди записанных им снов обнаружим и такой: «Я взят в солдаты и подчиняюсь одежде, вставанию и т. п., но чувствую, что сейчас потребуют присяги и я откажусь <военная присяга, по убеждению Толстого, противоречит подлинному учению Христа>, и тут же думаю, что должен сейчас отказаться от учения. И внутренняя борьба. И борьба, в которой верх взяла совесть».

Многоточие, оборвавшее строку о безнравственности во сне, означает, скорее всего, что мысль, которую намеревался записать, еще не уяснилась вполне. Знаем, как преимущественно думал об этом Толстой, но последнее слово не сказано, а человек «текуч», может быть, оттого и препнулся, что открылось мысли какое-то новое русло.