реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины (страница 47)

18

Ему сорок семь лет – наступила старость, – размышляет Толстой. Внешние явления мира потеряли для него интерес. Если и появляется у него желание вывести необыкновенную породу лошадей, затравить разом на охоте десять лисиц, написать книгу, которая вызвала бы громкий успех, приобрести миллион состояния, выучиться по-арабски и по-монгольски, то, он знает, что желания эти «не настоящие, не постоянные», что это только «остатки привычек желаний»: «В те минуты, когда я имею эти желания, внутренний голос уже говорит мне, что желания эти не удовлетворят меня». Он не видит впереди ничего, кроме смерти, и от этого испытывает порой «недостойный ужас». Но сознание не позволяет ему допустить, что жизнь человека, жизнь разумного существа всего лишь, по слову поэта, «пустая и глупая шутка». Нет, жизнь наша не бессмысленна – мы сами придаем ей неверный смысл. Уяснить ее подлинную цель – значит побороть безнадежность и отчаяние…

В эти трудные осенние месяцы 1875 года с Львом Николаевичем происходит странный случай, оставшийся в памяти домашних. Однажды ночью, идя из кабинета в спальню, он заблудился в темноте – это в доме, который знает как свои пять пальцев! – сильно испугался, начал отчаянным криком звать жену. Софья Андреевна выбежала и отвела его в нужную комнату. «Этот случай я не могу объяснить иначе, как болезненным припадком, – итожит событие сын Сергей Львович. – По-видимому, у него в эту ночь повторилось то ужасное настроение, которое он называл «арзамасской тоской».

У Софьи Андреевны от волнения начинается «сильный припадок коклюшного кашля, с задыханием и завыванием», она долго не может прийти в себя.

Софья Андреевна тяжело заболевает. Тульский врач считает ее болезнь лихорадкой и, чтобы снизить температуру, прописывает ей большие дозы хинина. Облегчения не наступает, Толстой пишет в Москву, Захарьину, с просьбой либо приехать самому, либо прислать хорошего врача. Захарьин присылает в Ясную своего ассистента Василия Васильевича Чиркова (впоследствии Толстые не раз будут к нему обращаться), он определяет воспаление брюшины. 30 октября 1875-го Софья Андреевна преждевременно рожает дочь. Девочка, названная Варварой, умирает в тот же день.

Тогда же, пересказав Фету, что творится в доме, он заключает: «Страх, ужас, смерть, веселье детей, суета, доктора, фальшь, смерть, ужас. Ужасно тяжело было». В этом перечне, где трижды – ужас, «фальшь» не в большей степени относится к докторам, чем к суете, веселью детей. Фальшь, вздор – наше понимание содержания жизни перед лицом смерти; доктора – лишь частность в таком понимании.

Но смертный 1875-й на этом не завершается. 22 декабря, под Рождество, в Ясной Поляне уходит из жизни Пелагея Ильинична Юшкова, тетка Толстого, сестра его отца. Незадолго до кончины она перебралась в Ясную Поляну из тульского монастыря, где доживала свои дни.

В свое время Пелагея Ильинична стала опекуншей сирот Толстых; у нее в Казани поселился 13-летний Лев с братьями и сестрой. Лев Николаевич был не слишком высокого мнения о душевных достоинствах тетки: «добрая (так все знавшие ее говорили про нее) и очень набожная», притом «легкомысленная и тщеславная» (есть у него и более резкие оценки). Софья Андреевна с его слов рассказывает о ней: «Это была добродушная, светская, чрезвычайно поверхностная женщина… Всегда живая, веселая, она любила свет и всеми в свете была любима; любила архиереев, монастыри, работы по канве и золотом, которые раздавала по церквам и монастырям; любила поесть, убрать со вкусом свои комнаты, и вопрос, куда поставить диван, был для нее огромной важности».

О болезни тетки Лев Николаевич в середине декабря пишет брату: «Она очень жалка. Ничего не ест и то лежит, стонет от боли то в ноге, то в груди, то в пятке другой ноги, то вдруг освежится и говорит, что ей лучше. Но слабость ужасная – ходит под себя. И умирать не хочется. Один раз только она сознала свое положение и думала, что умрет». Тон письма не очень вроде бы и сочувственный, тем знаменательней отзыв на кончину Пелагеи Ильиничны: «Смерть тетеньки оставила во мне ужасно тяжелое воспоминание, которое не могу описать в письме. Умирать пора – это не правда; а правда то, что ничего более не остается в жизни, как умирать. Это я чувствую беспрестанно».

Смерть Юшковой еще более разбередила острые, жгучие вопросы, тревожащие Толстого, усилила тяжесть впечатлений от предыдущих смертей, зримо им пережитых. Через три дня после ее кончины Толстой начинает новую статью на тему жизни и смерти – «О душе и жизни ее вне известной и понятной нам жизни». Он не берется судить о бессмертии души, но знает, что не все уничтожается смертью. После смерти остается: «1) отвлечение жизни – вещество [тело], 2) другое отвлечение жизни – потомство и 3) следы воздействия на других людей».

По прошествии нескольких месяцев Лев Николаевич в письме к Александре Андреевне Толстой возвращается к разговору о сильнейшем впечатлении, которое произвела на него смерть Юшковой: «Странно сказать, но эта смерть старухи 80-ти лет подействовала на меня так, как никакая смерть не действовала. Мне ее жалко потерять, жалко это последнее воспоминание о прошедшем поколении моего отца, матери, жалко было ее страданий. Но в этой смерти было другое, чего не могу вам описать и расскажу когда-нибудь. Но часу не проходит, чтобы я не думал о ней».

Толстой не в силах передать это другое даже в письмах самым близким людям – брату, Александре Андреевне, наверно, потому, что оно еще не уяснилось для него самого, не составило ясного мировоззрения. Он только выходит на путь, который совсем скоро приведет его к «Исповеди», к осознанию того, чем люди живы. А пока отступают в прошлое два непростых года, унесших навсегда пять человек из, казалось, прочного яснополянского дома. Надо заканчивать «Анну Каренину»…

Рассказ «Смерть Ивана Ильича» напечатан в 1886 году. Композитор Петр Ильич Чайковский заносит в дневник: теперь он еще более убежден в том, что «величайший из всех когда-либо и где-либо бывших писателей-художников – есть Л.Н.Толстой». Живописец Иван Николаевич Крамской пишет о рассказе, что «это нечто такое, что перестает уже быть искусством, а является просто творчеством». Он именует рассказ – библейским: Толстой является в нем не как описатель мира, а как его творец.

Медики утверждают, что в рассказе художественно воспроизведена точная «история болезни (скорбный лист) ракового больного», хотя сам Толстой нигде не называет диагноза описанного заболевания.

Все начинается в счастливую пору жизни героя, когда Иван Ильич, сорокапятилетний, полный сил человек, получает особенно выгодную должность и радостно занимается устройством новой квартиры.

Показывая обойщику, как нужно драпировать стену, он оступается на лесенке и – человек сильный и ловкий – удерживает равновесие, только боком стукается о ручку рамы. Ушиб, поболев, скоро проходит, и, вспоминая нелепый случай, Иван Ильич, чувствующий себя как никогда веселым и здоровым, повторяет, не без хвастовства, что он недаром гимнаст, – другой бы убился, а он только чуть ударился: «Когда тронешь – больно, но уже проходит; просто синяк».

Но удар если и не вызывает болезни, то расшевеливает ее, отворяет двери тому, что до времени таилось в глубинах организма, не давало о себе знать. Поначалу ничто особо не тяготит Ивана Ильича: ни он, ни близкие не решаются назвать нездоровьем странный вкус во рту и какую-то неловкость в левой стороне живота. Но постепенно «неловкость эта стала увеличиваться и переходить не в боль еще, но в сознание <!> тяжести постоянной в боку и в дурное расположение духа».

Тут очень важно именно это: не боль еще, но – сознание. Про боль, которая, чем дальше, тем настойчивее сопровождает развитие болезни Ивана Ильича, как и о других симптомах болезни, в рассказе постоянно напоминается – точно, скупо, выразительно: «боль в боку все томила, все как будто усиливалась, становилась постоянной, вкус во рту становился все страннее, ему казалось, что пахло чем-то отвратительным у него изо рта, и аппетит и силы все слабели». Но главное, на чем сосредоточено внимание Толстого, – нравственные страдания больного, расположение духа. Сознание болезни, ее непонятности, неизлечимости подчас стократ тяжелее, нежели физическая боль. И еще непереносимее чувство одиночества, создаваемое болезнью, отдаление от окружающих, от других людей, для которых все на свете идет по-прежнему.

«Они ужинают и разъезжаются, и Иван Ильич остается один с сознанием того, что его жизнь отравлена для него и отравляет жизнь других и что отрава эта не ослабевает, а все больше и больше проникает все существо его.

И с сознанием этим, да еще с болью физической, да еще с ужасом надо было ложиться в постель и часто не спать от боли большую часть ночи. А наутро надо было опять вставать, одеваться, ехать в суд, говорить, писать, а если и не ехать, дома быть с теми же двадцатью четырьмя часами в сутках, из которых каждый был мучением. И жить так на краю погибели надо было одному, без одного человека, который бы понял и пожалел его».

Такое же душевное одиночество, отчуждение испытывает Иван Ильич, когда приходится иметь дело с представителями медицины. Несовпадение целей, задач, самого взгляда на происходящее выявляется уже при первом визите к врачу, и, чем дальше, чем хуже Ивану Ильичу становится, тем пропасть между нравственным его состоянием и поведением докторов становится все непреодолимее.