18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Покровский – Чертова дочка. Сборник. (страница 14)

18

Толпа, идущая за мной, множилась, я это видела, оглядывалась все время, потому что чувство опасности, пусть и чрезмерно сильное, но до сих пор направленное не на меня, а на кого-то другого, вдруг стало резко концентрироваться на мне. Настолько резко, что иногда я забывала о потере Осмунда.

Разные там были люди, очень. Запомнила женщину с мужским лицом, явно бездомную, тащила за собой облезлый чемодан об одном колесе, были там парни явно бандитского вида, тридцатилетние старушки-богомолки, шнырялы разные, пара растерянных полицейских, нескольких заметила институтских с высоко поднятыми головами, впереди всех, конечно, механически хромой Барбридж.

Затесались туда и два-три мертвяка, их сторонились и обгоняли, медленно они шли и слепо, с трудом. Потом еще одного увидела, и еще одного... Одинаковые были, как манекены, и если б я деда своего не помнила с его «уххх», то и приняла бы за манекены.

И страшно мне было, так страшно мне было от той толпы, и не мертвяки были виной моему страху, а сама эта толпа, молчащая, нарастающая, как гром. Они боялись меня, а я боялась их страха. «Ненависть и страх друг от друга неотделимы», — сказал Осмунд, и я впервые подумала, что мне нет никакого дела до их ненависти.

В страхе, но не в ненависти, я ускорила шаг, одним махом проскочила переулок с желтым домом (тот зиял выбитыми стеклами, в нем больше никто не жил) и каким-то новым особнячком, вышла к бывшему кафе «Только для всех» (вспомнила откуда-то, что папа никогда туда не ходил, хотя совсем рядом), еще немного прошла — и вот он, мой дом.

Дом, где я родилась, дом, где убили моих маму и папу. Даже скверик перед ним сохранился, правда, лебедя на пружинке уже не было, на котором мы по очереди с мальчиками толстой Гинни катались, конечно, не было, как же, столько времени, он и тогда-то уже старенький был, чего-то там в нем не хватало... И, я не знаю, как у других людей, но такое теплое, такое замечательное чувство я испытала при виде родного дома, как будто... другого сравнения не могу найти... как будто я в лоне своей мамочки оказалась, страшно сильное чувство, даже все эти гадости, что на меня отовсюду давили, даже страх толпы, преследовавшей меня, все это ушло на какие-то секунды, ох, так здорово было, никогда мне так здорово за всю жизнь не было!

Но секунды кончились, когда я внимательнее посмотрела на дом. Лоно мамы ушло, его вновь сменили ненависть и опасность.

Дом был весь исчерчен черно-багровым граффити. Я никогда не понимала языка граффити, мне все это всегда казалось произвольной вязью подобия букв, не складывающихся в слова, хоть бы чуть-чуть знакомые слова были, я, впрочем, особо не вглядывалась, так что могу и ошибаться. Но здесь, на стенах моего дома, оставаясь бессмысленным, это жуткое граффити обрело смысл — оно, как пожар, уничтожало мой дом, сжигало, оно пылало нестерпимой ненавистью ко мне и ко всему, что было связано с этим домом, его драконье дыхание обжигало и меня тоже. Даже не понимая написанного, я знала, точно знала, что написано там одно — Смерть, Смерть Чертовой дочке!

Я, конечно, читала, что хармонтцы когда-то попытались устроить из моего дома что-то вроде храма в честь Золотого шара, носителем которого стала я, то есть и в честь меня тоже. Попытки эти, я прочитала, продолжались и по сей день, но им противостояли те, кто ненавидел меня, для кого даже непереносимой была сама мысль о том, что я где-то, может быть, существую и, значит, могу появиться здесь, могу заявить свои права на этот дом и на этот город. И они победили, сделали из дома зонную помойку, нанесли сюда всяких зонных гадостей, ведьмин студень, мышиную плесень и прочие удовольствия того же сорта, так что не только жить в нем, но даже и подходить к нему близко, теперь уже невозможно. Поэтому граффити на стены наносили либо самоубийцы, либо помоечное состояние моего дома в газетах немножко преувеличили. Верно, думаю, и то, и другое. Ну не сами же граффити там появились наподобие мене текел фареса! Смерть, смерть Чертовой дочке!

А в небольшом отдалении от дома, перед сквером, высился памятник моему папе, я читала о нем, это удивительная история. Ночью, когда никто не видел, а, может быть, и все видели, его тайком установили на парковке Миллза Эдвардса, был там какой-то дядя Миллз, помню, не помню только, как выглядел — ну, что-то такое среднехулиганское с битловской прической лет тридцати или сорока. Плиту мраморную приволокли, на плиту папино изваяние, тоже мраморное, водрузили, но только папа упал, да так неудачно упал, что машины уже уехали и поднять нечем. Так они ломами, ремнями, не знаю, чем еще, лишь бы до утра успеть, но все-таки подняли его, и утром бац - такое народу зрелище. Я фотографию видела, совсем не похож, гордый, и в руке какая-то фиговина, то ли меч, то ли дубина, то ли еще что, и радостный такой, вот-вот спляшет, прямо челентано какое-то на винограде, а не папа, но все равно было приятно. И у ног надпись — «Великий сталкер Рэд Шухарт 1954-1991. От благодарных сограждан». Что самое смешное — эти самые благодарные сограждане, как я читала, ни разу тот памятник не осквернили, уважали, значит, несмотря ни на что. Хотя и тайком памятник ставили, боялись чего-то. И вот он теперь стоял передо мной, папа мой, пусть даже и челентано.

Я, по-настоящему, не к дому своему шла, а именно к этому памятнику, давно хотелось. Пусть не похож, но все равно папа, все равно хорошо было бы постоять, я думала, и поговорить, к мрамору прикоснуться, хоть я его не так чтобы очень сильно и помню, своего папу, хороший был. Но как поговоришь, толпа, толпа меня окружала!

Я не знаю, сколько их там сгрудилось вокруг меня. Человек, может быть, сто, много двести, но мне казалось — десятки тысяч. Их ненависть, их святое пристрастие ко мне так давили на меня, что туман в глазах, размыто все было. Я не оглядывалась на них больше, что там смотреть, я к отцу своему пришла.

Я протерла глаза, размытость уменьшилась, и тогда я поняла вдруг — что-то с памятником не так, что-то не совпадало с фотографией, которую я видела. Вроде бы и такой, и гордый, и со штуковиной, но словно не так повернут, и табличка у ног словно поменьше, боком, и не разобрать букв.

Это показалось так важно, что забыла даже толпу, подошла ближе — и не поняла ничего. Потом разобрала, но подумала, что такого не может быть. Я и сейчас так думаю, что такого не могло быть, но было, и ничего с этим поделать я не могу.

Памятник был такой же, как и на фотографии, точно такой же, разве что, может быть, повернут чуть-чуть не так, но я могла просто и не запомнить, как он повернут, да и неважно, главное было в надписи. Потому что надпись у ног моего папы гласила: «Великий сталкер Осмунд Захария Коскинен, 1959-2002».

Я даже и не знала его фамилии. Коскинен, и вдобавок к тому Захария. Этот челентано не был похож ни на Осмунда, ни на папу. Но раньше он изображал папу, а теперь почему-то Осмунда. Я ничего не понимала. Две тысячи второй год давно уже прошел, и если верить... хотя, впрочем, почему верить?... но все-таки, если верить табличке, то я разговаривала не с Осмундом, а с мертвяком или с чем-то типа моего Барбриджа, который и есть, и нет.

И еще — я почему-то сразу и навсегда поверила, что табличка не соврала.

Не в страхе, а в недоумении, с незаданным вопросом я обернулась к толпе, и тут она взорвалась.

То есть не взорвалась — заорала, да так, что меня обдало пышущим от нее ужасом. Сзади бешеная ненависть, впереди такой же бешеный ужас — это, я вам скажу, ощущение не из сладких. В толпе, сразу в четырех местах заработали мясорубки, а с одним из толпы даже загарка случилась, кто-то просто упал в корчах, и над всем этим зуда, страшная, изматывающая зуда, она и на меня навалилась, тоже я чуть не взвыла, хотя и далеко я от них была. Мертвяки ногами затопали, словно бы заплясали, а Барбридж, как стоял, так и стоит, с ненавистью на меня глядя.

И, главное, не разбежался никто, их Зона убивает, а они стоят, ждут чего-то, вот так у них всегда.

Ничего я не поняла, очень страшно было, и я подумала, что мне здесь в Хармонте больше нечего делать, здесь даже Осмунда не осталось, да и не было здесь его, как выясняется из таблички на памятнике, только родной дом в окружении совершенно чужого города.

Страху было столько, что он уже и не чувствовался, на миг показался нормой. Я вообще ничего не чувствовала, словно замороженная была, знала только, что надо убираться отсюда, что надо идти к Мяушечке, и я пошла, прямо сквозь толпу, сквозь все ее ужасы, все ее страхи, всю ее ненависть.

Они расступились, шатнулись в стороны, и потом снова за мной. Уже не орали, только вскрикивали все реже и реже, стала их отпускать Зона. Шли, словно околдовала я их, словно заворожила чем-то, а мне только одного хотелось, убраться поскорей из этого абсурда, пусть даже и в старые времена, о которых мне и вспоминать тошно.

Мелькнуло — это ведь их Осмунд предлагал мне спасти. А мне не было до них никакого дела.

Никогда не спасайте мир, пусть он сам о себе заботится!

Я пошла к отелю, и они все за мной, и опять толпа умножалась, со всех переулков спешили люди, но я уже не обращала внимания, правда, вдруг что-то мне показалось, что не сама я иду, а какая-то сила меня ведет. Подумала, что за глупость, даже очнулась немного от этой мысли, решила для проверки на всякий случай свернуть куда-нибудь в сторону, остановилась, и сразу же заболело сердце.