Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 40)
Пани Валентина заметила, что Смолик, — этот деревенского облика хозяин-кулак, с толстым брюхом, натягивавшим цветастый жилет его скверно сшитого костюма, — вдруг забеспокоился во время рассказа Легата, странно как-то заерзал, то откидываясь на спинку сиреневого дивана, то наклоняясь вперед; его широкое бородатое лицо выражало враждебность, когда он в упор глядел на Легата, словно желал его сглазить. Более сообразительная и опытная в человеческих отношениях, чем «Скелет», хотя и не имевшая, как он, звания доктора прав и не состоявшая членом бальных комитетов, Валентина сразу поняла, что именно не по нраву Смолику в этой истории с маленьким мальчиком; поэтому, едва Легат закончил, она поспешила сказать, что все это ужасно и надрывает душу, но раз мы ничего тут изменить не можем, то лучше перевернуть страницу и поговорить о чем-нибудь более веселом. Вмешательство ее было тактичным, но недостаточно сильным, чтобы смягчить негодование Смолика.
— Благодарю покорно за лекцию, — промолвил фабрикант, хмуро глядя на Легата своими голубыми глазами, словно затянутыми перламутровым блеском. — Да, это правда, на фабриках работают маленькие дети, работают они и у меня на спичечной фабрике, потому что мне не обойтись без дешевых рабочих рук, но я стараюсь давать им только легкую и приятную работу.
Доктор Легат понял, что допустил то, что на международном языке называется faux-pas;[27] у него от испуга позеленел лоб и посерели ввалившиеся щеки — такова была его манера бледнеть. Тщеславный и честолюбивый, он мечтал быть популярным, хотел, чтоб его любили — но по собственной неловкости, а также излишней самовлюбленности то и дело совершал подобные промахи; это было как рок. Если он сидел за столом в обществе одноногого человека, то можно было не сомневаться, что он заговорит о том, как это больно, и трудно, и жалости достойно, когда у человека нет ноги. Он досадовал на себя и готов был иной раз язык себе откусить, но, верный взятой на себя роли саркастического чудака, безжалостного насмешника и циника, никогда не брал назад свои нелепости, никогда не извинялся, и если уж заговаривал о веревке в доме повешенного, то самоотверженно гнул свое. Так и теперь, зеленый и серый в лице, а в сердце — глубоко огорченный, он, неприятно усмехаясь тонкими губами, спросил у Смолика, посылал ли тот на свою фабрику собственного, обучающегося английскому языку сыночка, если работа, по его утверждению, так легка и приятна? Тут Смолик совсем взбеленился и крикнул Легату, чтобы тот не городил чепухи.
— Я не людоед! — продолжал фабрикант. — Но что мне, черт побери, делать? Не желал бы я видеть, какой вой подняли бы мои работницы, с какими жалобами и слезами накинулись бы они на меня, вздумай я отказать в работе их детям! А платить рабочим больше того, что я плачу им, я не могу — потому что если я это сделаю, то конкуренты-немцы сожрут меня с потрохами, это ясно всякому разумному человеку.
В эту минуту в гостиную тихонько вернулась Смоликова жена, Баби — она уходила в спальню навестить больную Лизу; пани Баби была маленького роста, улыбчивая, с круглым веснушчатым лицом. Она носила свою голову, на которой уже пробивалась седина, чуть откинув назад и постоянно щурила близорукие глаза, будто все время всматривалась в даль.
— Ну, как Лиза? — вполголоса спросил ее Борн, причем его красивое лицо приобрело выражение досадливости и скуки.
— А, киснет, — ответила пани Баби, садясь на диван рядом с мужем, который продолжал сердито защищаться.
Он говорил, что доктор Легат делает вид, будто с неба упал или только что родился, словно не знает, как это трудно — вести чешское предприятие, чешскую фабрику, когда венские власти оказывают предпринимателям-немцам любую поддержку, а нашему брату только палки в колеса вставляют. И потому его, Смолика, очень удивляют слова Легата, ведь он считал Легата чешским патриотом.
— О логика человеческая, на какие скачки ты способна! — возразил Легат. — Я дурной патриот потому, что возмущаюсь и высказываюсь против того, чтобы калечили и мучили чешских детей! Впрочем, пожалуйста, внесем ясность: несомненно, национальный вопрос на повестке дня, идет борьба за права нации, но не много времени пройдет, ваша милость, и к этому вопросу присоединится — попомните мои слова! — еще и вопрос социальный, вопрос рабочий, вот тогда-то вы и попляшете! Я лично далек от того, чтобы разыгрывать из себя социалиста, но говорю вам: рабочим решительно безразлично, что мы отплясываем «беседу» или что «Сокол» устраивает прогулки в лес Шарку, или что Борн открыл чешский салон, что он в своем славянском магазине продает бронзовые побрякушки!
Теперь разозлился Борн и не сразу совладал со своим гневом; но когда он заговорил, то голос его уже звучал спокойно и уравновешенно.
— Не понимаю, почему ты сегодня решил оскорблять нас одного за другим. Несомненно, когда-нибудь настанет черед и рабочего вопроса, и придется считаться с ним, но пока вопрос этот еще не назрел, мы поступим правильнее всего, если будем работать каждый по мере сил своих на отчей ниве народа нашего. И ты не прав, доктор, утверждая, что слои рабочих безразличны к национальному вопросу, наоборот, уверяю тебя, в числе моих покупателей есть и совсем бедные люди. Можешь мне поверить, что, когда я основывал свое предприятие, мне было решительно все равно, кому это может понравиться, и славянский характер я придал ему по велению сердца, а не для того, чтобы вкрасться к кому-то в доверие.
— Легко сказать «бронзовые побрякушки», — добавила пани Валентина, заваривавшая свежий чай за боковым столиком, — а то, что Еник дает работу шестерым людям и платит им по полсотне в месяц — это что же, ничего не значит? Деньги-то ведь огромные, а как они получены, а? Только потому, что у Еника вот тут хватает, — Валентина постучала себя по лбу ручкой чайного ситечка, — и тут! — Она показала на сердце. — И скажу я вам, милый доктор, не того вы избрали для нападок — ни он, ни его торговля того не заслужили. Были бы все как Еник, и жили бы мы как у Христа за пазухой, это я вам говорю. Что тебе, Бабинька?
Последний вопрос был вызван следующим: пани Баби, очень скучавшая во время серьезного разговора, откусила кусочек каштанового торта и, распробовав его вкус, встала с выражением восторга и как лунатик двинулась к Валентине — расспросить о рецепте.
— Да о чем мы спорим, дорогие друзья? — говорил тем временем Шарлих. — Конечно, от каждого по мере его сил, как правильно сказал Борн, и если все будут руководствоваться этим принципом, то облегчена будет участь даже самых бедных слоев. Гостиная эта невелика, но, смотрите, здесь соединились представители четырех важных отраслей наших хозяйственных устремлений — промышленности, торговли, банкового капитала и транспорта. Мы боремся не только словами, но и делом, ибо прекрасно знаем, что превосходнейшая автономия, величайшая благосклонность венского правительства ничего нам не дадут, если мы останемся под пятой венского капитала. Но чем большим будет успех нашей развивающейся экономики, тем скорее можно будет облегчить тяжкое бремя рабочих. Поэтому мы — не как стяжатели или поклонники мамоны, а как патриоты и народолюбцы — благодарим бога за каждое новое чешское предприятие, каждый новый завод или магазин, за каждый метр чешской железной дороги.
Заметив, что при последних словах Недобыл резко выпрямился, а его загорелое молодое лицо омрачилось, Шарлих повернулся к нему, желая таким образом втянуть и его в разговор:
— Ты не согласен со мной, Недобыл?
3
Мартин к этому времени уже несколько освоился в непривычной роскоши, какой ему представлялся салон Лизы. На первых порах он не знал, куда девать глаза, потому что, куда бы он ни посмотрел, всюду натыкался взглядом на пышный сиреневый бюст пани Валентины, которая усердно хлопотала вокруг гостей, шурша шелковой юбкой; это обстоятельство особенно конфузило Мартина, так как ему казалось, будто все смотрят в направлении его взглядов и подозревают его в том, что он нарочно пялит глаза на красивую даму. Но теперь он открыл другую точку, притягивавшую его взоры, хотя она и была совершенно невинной и безопасной: справа от двери, ведшей в соседнюю комнату, висела на стене потемневшая картина, изображавшая какой-то замок, а в башню замка были вставлены настоящие часики с эмалированным циферблатом. На этот-то блестящий белый циферблат и поглядывал Мартин, как на надежный ориентир, как на дружелюбно мерцающую звездочку посреди враждебных туч.
Мартина успокаивало и придавало ему смелости то, что сидящие тут солидные горожане обнаружили способность так же спорить и ссориться, как, бывало, ссорились гимназисты в Клементинуме во время богословских диспутов, и что доктор Шарлих, тактично-внимательный к нему, только что назвал его представителем важной отрасли экономики — транспорта, тем самым приравняв его к Смолику, Борну и доктору Легату. И эти вовремя обращенные к нему слова Шарлиха позволили ему выразить мысль, которую он составил в голове, когда речь шла еще об извозном ремесле, и которую он тогда не успел высказать.
— Да, шутка сказать железная дорога, — нерешительно заговорил он, густо краснея. — Только эта самая дорога, этот, как его называют, пароход, одним выгоден, а других разоряет. Взять хотя нас. С тех самых пор, как к нам, в Рокицаны, протянули железную дорогу, то есть этот самый пароход, нашему делу конец пришел. Начисто конец. Правда, мы все еще возим, особливо батюшка уперся, что надо возить, что это наша, не знаю, миссия, что ли, и надо, мол, держаться во что бы то ни стало, а только теперь уже не то, что прежде, куда! Главное, пассажиров больше возить не приходится, а это была самая доходная статья! Пока что бьемся кое-как, но что будет через полгода-год — не знаю.