18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 39)

18

Невзирая на нежелание, мигрени, усталость и плаксивые протесты молодой жены, Борн возил ее на все мыслимые приемы, на все чешские балы на Жофинском острове. Он состоял в нескольких комитетах по устройству балов и нередко, во фраке, с кокардой на груди и лентой через плечо, ездил в фиакре приглашать на бал чешские семейства, где были дочери на выданье, — полный список таких семейств он раздобыл у всеведущего Банханса. Он нашел переводчика и издателя для книги о хорошем тоне. Когда же в конце шестьдесят второго года придумали новый чешский танец «беседа», очень красивый и сложный, Борн стал страстным его пропагатором и сам научился мастерски танцевать его. Но довольным он не был.

В Вене нас, чехов, было меньшинство, — писал он брату Франтишеку, — но чувствовали мы себя там гораздо более дома, между своими, чем здесь. Там мы стояли дружно, плечом к плечу, и ревностно следили за тем, как бы не изменить своему патриотическому долгу и не растерять своих национальных черт, в то время как здесь, в Праге, чехи все еще обезьянничают с Вены и частенько разговаривают меж собой на таком языке, что волосы дыбом встают. А мне хочется, и я изо всех сил стараюсь сделать так, чтобы Прага действительно была достойна своей роли как столицы Королевства Чешского, но, как ни бейся, она все не может преодолеть свой провинциализм, так что даже на самых пышных балах мне кажется частенько, что я пришел на деревенское гулянье.

В конце того же письма Борн добавлял:

Да, посылаю Тебе мужественную речь нашего прославленного историографа Палацкого, которую он произнес в сейме несколько дней назад, в конце января. Все, что в ней сказано, впиши себе хорошенько в сердце, перечти два и три раза, особенно это место: «Устранение так называемого феодализма — хотя это и не так уж много — можно считать завершенным, но устранение национального владычества, национальных привилегий еще не закончено». И хорошенько запомни то, что Палацкий говорит о низких трюках, с помощью которых венское министерство обеспечивает немецкому меньшинству в нашей стране большинство в пражском сейме! Нельзя на это закрывать глаза — но не следует и падать духом: пусть недруги наши стремятся расширить свои владения — мы, славяне, не перестанем бороться за дорогую свободу, за избавление от ярма. В этом наша гордость и сознание нравственного превосходства.

2

Стремясь пробудить к жизни чешское общество, Борн завел у себя дома так называемый приемный день — каждую среду с пяти часов. Однако то ли Прага еще не доросла до столичных привычек, то ли Лиза отпугивала гостей выражением усталости и страдания, которое она напускала на себя в эти вечера, — только большого успеха среды Борна не имели. Не пестрый переменчивый кружок живых, интересных людей, которых Борн надеялся собирать у себя, а только время от времени какие-нибудь родственники Толаров являлись по средам, одни и те же лица, и чаще других — Смиховский фабрикант Смолик (у которого, по довольно меткому выражению пани Валентины, «солома из сапог перла») с супругой своей, пани Баби, племянницей покойного Толара, да — лучшее украшение Борнова салона — доктор Шарлих, приор Вышеградского капитула, бывший настоятель Клементинского конвикта, ученейший гуманист и патриот во вкусе Борна, выдающийся знаток древнееврейского и арамейского языков. Иногда на семейный огонек заворачивал и сотоварищ Борна по бальным комитетам, директор юридического отдела Чешской сберегательной кассы, доктор Легат — старый холостяк, образованный и начитанный человек, но фрондер, как отзывалась о нем пани Валентина, которой не нравилась манера Легата высказывать свои личные, как правило, неприятные, суждения. На пражских балах доктора Легата за его невероятную худобу и необычайно некрасивое лицо называли «Скелет»; он это знал, очень страдал от этого и, чтобы замаскировать горечь, которая снедала его душу, делая еще более худым и некрасивым, притворялся, будто считает себя выше привычных светских и семейных условностей, над которыми он-де саркастически издевается. До мозга костей пропитанный завистью и неудовлетворенным честолюбием, доктор Легат играл роль человека, с великолепным презрением трактующего ничтожное общественное мнение; личину эту он носил столь последовательно и добросовестно, что она стала его второй натурой.

Чтобы внести в Лизин салон некоторое разнообразие и сделать его более интересным, доктор Шарлих привел с собою — это было в одну из сред, в начале апреля — бывшего воспитанника Клементинского конвикта, Мартина Недобыла, робкого юношу лет двадцати двух. Шарлих представил его как патриота и героя, который в самое трудное и напряженное для чешского народа время, в конце эры министра Баха, внес свою лепту в борьбу против ненавистного режима, распространяя запрещенные прокламации, за что был исключен и лишен стипендии.

Борн, довольный, что в доме его наконец-то появилось новое лицо, приветствовал столь превозносимого молодого человека чуть ли не с бурной сердечностью, а пани Валентина окружила его ласковым гостеприимством; мимоходом следует заметить, что Лиза не вышла к гостям из-за приступа мигрени, которые в последнее время все чаще приключались у нее по средам.

Принятого как нельзя лучше Недобыла тем не менее угнетала роскошная обстановка сиреневой гостиной (тогда еще Борны жили вместе с пани Валентиной), роскошнее которой он до сих пор ничего не видел, и сердечная, чересчур даже сердечная благосклонность стольких серьезных, солидных людей. К тому же зашнурованные, напудренные пышные прелести пани Валентины приводили его в смятение, и Мартин, усаженный на неудобный пуф, молчал и краснел, поглощая несметное количество чая с молоком и шоколадного и каштанового торта со сбитыми сливками — пани Валентина проворно подкладывала ему все новые и новые куски, — и вздыхал тайком, и стеснялся, и размышлял, как бы сделать так, чтоб его избавили от необходимости объедаться, чтоб эта красивая сиреневая дама перестала его поить и кормить, и как бы незаметно улизнуть отсюда.

Тут Шарлих объявил, что Недобыл — отпрыск старинного рода возчиков; Борн, знавший обо всех отраслях человеческой деятельности понемножку, — долго и оживленно говорил о «старинной славе чешских возчиков», о поэзии их жизни, о тяжелых битюгах в упряжке с медными бляхами.

— Как это говорится в вашей пословице, пан Недобыл? «В гору не гони, под гору придержи, по ровному месту не жалей» — так, верно?

Мартин, хотя и слышал эту пословицу впервые в жизни, послушно кивнул вихрастой головой — рот его был набит тортом, — и Борн, довольный, принялся рассказывать о старых поверьях и обычаях возчиков, — например, о том, что всякий возчик, перед тем как тронуться в путь, обязательно сделает кнутовищем три крестика перед мордами лошадей и потянет их за гриву; а что, у Недобылов тоже так делают?

Хотя и этот обычай был совершенно неизвестен Мартину, он и на этот раз поддакнул красноречивому хозяину дома. Что за притча, — думал при этом бедный парень, — кто же из нас возчик, он или я? И Мартин стал подыскивать в уме, чем бы поинтереснее дополнить рассказ Борна — но прежде чем ему хоть что-нибудь вспомнилось, разговор ушел совсем в сторону — заговорили об избрании нового греческого короля. От этой темы — Мартин не успел сообразить, когда и как — беседа перескочила на восстание поляков против царя, о чем Борн горько сожалел, видя в этом новое проявление «старых славянских распрей», как он выразился. Потом заговорили об изучении иностранных языков и о том, какие языки лучше изучать, славянские или западные. Тут Смолик сказал, что его сын только что начал посещать уроки английского языка, и без всякого перехода речь обратилась к детскому вопросу: дети ведь — надежда нации, дети — наша слава и горе, и если воспитать их всех в патриотическом духе, то никто нас не сломит, и так далее.

— А propos, поскольку мы заговорили о детях, — вмешался доктор Легат, — недавно я был свидетелем милой детской сценки, не хватало только овечек с бубенчиками и бантиками, а то ни дать ни взять — настоящая пастораль. Как вам известно, — тут он усмехнулся иронически, — я человек светский, и вот, возвращаясь на днях часа в три утра к себе домой, вижу на пустынной улице — что б вы думали? — маленький босоногий мальчуган прислонился к запертым воротам какой-то фабрики и плачет, плачет… Останавливаюсь, спрашиваю, что с ним случилось, а он и говорит — насколько способен говорить при таких рыданиях, — что опоздал на работу, его не хотят впустить, и теперь его рассчитают, а тятя убьет его и разорвет на куски. Я спрашиваю — в котором часу начинается работа, он отвечает — в пять утра. Тут я его утешаю, что до пяти еще далеко, сейчас и трех-то нет; он успокоился, перестал плакать и рассказал, что проснулся ночью и вдруг перепугался, что опоздает на фабрику, вскочил и побежал, а ворота-то заперты, он и подумал, что опоздал. Можете ли вы себе представить, господа, какой ужас должен жить в душе такого ребенка, если он поднимает его от крепкого сна и выгоняет ночью на улицу? Я спросил, сколько же ему лет, раз он уже ходит на фабрику; он ответил — семь, но что это ничего, на фабрике вместе с ним работают и пятилетние.