Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 20)
Мартин, хоть и получил выговор, с радостью почувствовал, что вырос в глазах Гафнера.
Капитан Швенке все больше пил и свирепел — к счастью, правда, он и в роту являлся все нерегулярнее. Но однажды вечером, в конце сентября, опять навеселе, он ворвался в канцелярию своей роты, где работали два унтер-офицера — счетовод Бретшнайдер и фельдфебель Иохем. Близилась к концу четверть года, и Бретшнайдер, скромный, замкнутый человек, живущий в мире цифр, просиживал ночи, чтобы вовремя составить так называемый отчет по снабжению, — нелепую выдумку злостного бюрократа, который, — видимо, в состоянии умопомрачения, — требовал письменных данных не только о том, сколько человек по всем ротам империи находится на довольствии и сколько съедено провианта — но еще и точное расписание довольствия на каждый из девяноста двух дней истекших трех месяцев. И пока на складах гнили и прорастали тонны зерна, во всех казармах от Кракова до Задара и Триеста тысячи унтер-офицеров счетоводов в конце каждого квартала трудились над бессмысленными отчетами, которые никто не просматривал, и покрывали бумагу океаном цифр, миллиардами домовых номеров, хотя цифры эти никто никогда не проверял.
В тот момент, когда пьяный Швенке, пинком распахнув дверь, ввалился в канцелярию, у него и в мыслях не было злосчастного отчета. Но, увидев Бретшнайдера, склонившегося при свете сальной свечки над огромными бухгалтерскими сводками, испещренными аккуратными столбцами цифр, капитал вспомнил, что уже конец сентября, — и пошел бушевать: почему-де документ до сих пор не готов.
Бледный, трясущийся Бретшнайдер встал. По черному, воспаленному лицу офицера он понял, что дело плохо.
— Осмелюсь доложить, господин капитан, мне пришлось переписать всю первую сводку, потому что на нее пролились чернила…
— Ты был пьян, вот и пролил чернила! — рявкнул Швенке и, схватив кочергу, стоявшую у ящика с углем, изо всей силы ударил Бретшнайдера по голове. Тот рухнул замертво, а Швенке, вероятно протрезвев и испугавшись, выбежал вон и скрылся.
Фельдфебель Иохем был единственным свидетелем преступления. В страхе, что Швенке свалит убийство на него, если Бретшнайдер не сможет уже ничего сказать, Иохем поспешно послал за полковым врачом, с помощью дежурного капрала перенес умирающего на койку и сделал все возможное, чтобы остановить кровь. К счастью, когда пришел доктор, Бретшнайдер ненадолго очнулся и подтвердил показания Иохема. Потом, пробормотав еще несколько бессвязных слов об отчете, бедняга снова потерял сознание и умер после полуночи.
Мартин позволил себе писать столь открыто и высказать свою радость отцу и матери потому, что не боялся военной цензуры: через Штадлау шли поезда на Прагу, и он мог спокойно отдать письмо прямо в руки служащего при почтовом вагоне.
Однако через несколько дней почти одновременно произошло два неожиданных события. Во-первых, обер-лейтенант Гафнер получил телеграмму от генерал-адъютанта короля и императора Франца-Иосифа I с невероятным приказанием завтра, к десяти утра, прибыть во дворец для личной аудиенции у его величества. Пока Гафнер крутил головой над телеграммой и напрасно пытался сообразить, что это значит — уж не заинтересовался ли сам государь испорченным продовольствием в Штадлау, о чем Гафнер некоторое время назад подал рапорт в его канцелярию, и если так, то что же он намерен сделать — повысить Гафнера или арестовать? — в дверь постучал конвойный с примкнутым штыком и доложил, что рядового Недобыла немедленно требуют к батальонному командиру.
— Что ты натворил, несчастный? — спросил Гафнер Мартина, вызвав его из очереди перед кухней: был час обеда.
Мартин ответил, что не натворил ничего, но сам стал белый, как бумага, и, шагая за конвойным, явно пошатывался: у него подкашивались ноги.
В батальонной канцелярии, попивая черный кофе и беседуя на окатистом венском немецком, сидели три офицера: командир батальона, его молоденький адъютант и аудитор; офицеры gemütlich[13] болтали, совершенно равнодушные к Мартину; они притворялись, будто не видят его и не слышат рапорта конвойного, который, введя Мартина, убрался в коридор. Господи, что им от меня надо, какие листовки опять мне подсунули? — думал Мартин в страхе, граничившем со злостью. Сходство теперешней сцены с той, которая разыгралась несколько месяцев тому назад, когда он стоял перед тремя черными фигурами в кабинете настоятеля, было тем страшнее, что адъютант, хорошенький розовенький офицерик, как две капли воды походил на патера Бюргермайстера. Сердце Мартина колотилось где-то в горле, и желудок готов был вывернуться наизнанку.
Аудитор, тощий, чахоточный человек с длинным бугристым черепом, поросшим светлым, тщательно расчесанным пухом, не обращая на Мартина никакого внимания, долго смаковал рассказ о каком-то Фишле.
— Этот Фишль типичная бездарность, за что ни возьмется, все изгадит, но — милый человек, этого у него не отнимешь. Знаешь, что он мне сказал в последний раз? Вот что он сказал мне при последней встрече: к Байнштеллеру, говорит, нельзя больше ходить. Я говорю — почему же это нельзя ходить к Байнштеллеру? А он, Фишль то есть, отвечает: потому-де, что у Байнштеллера нет оркестра. Да и кельнеры ужасно невоспитанные. Прошлый раз, говорит Фишль, прихожу это я туда, подходит ко мне метрдотель и, представь себе, кладет мне руку на плечо, спрашивает: ну-с, что будем заказывать? С какой же стати, говорит Фишль, терпеть мне такое обращение? А ты должен терпеть такое обращение, говорю ему я, потому что ты, брат, свинячий сын штафирка. И думаете, Фишль обиделся? Нисколько — только посмеялся.
— Ужасно милый человек этот Фишль, — заметил адъютант, полируя ногти на грани стола, накрытого красным сукном. — Этого нельзя отрицать. Чем лучше узнаешь его, тем больше видишь, до чего он мил.
— Только в политике он совсем не разбирается, этот Фишль, — хрипло заговорил майор, командир батальона, чье сытое, лоснящееся лицо обрамляла бородка а-ля император, так называемая «Kaiserbart». Воротничок жал ему, майор то и дело всовывал пальцы за ворот и делал при этом страшные гримасы, скаля длинные желтые зубы. Думал, наверное: опять я, черт возьми, располнел. Однако не давал себе поблажки и не расстегивал воротничка.
— Что и говорить, бездарность этот Фишль, — вздохнул адъютант.
— Однако человек он образованный, ничего не скажешь, — подхватил аудитор. — У него дома уйма французских романов в оригинале, и «Прессе» он прочитывает каждый день от корки до корки, это его конек — из дому не выйдет, пока все не прочитает, даже объявления. Поэтому он все знает, хотя в политике не разбирается, это ты правильно сказал. Слишком бездарен, да к тому же чересчур франт, чтобы разбираться в политике. Вы заметили, ни один франт из штатских в политике ни бум-бум? А Фишль — франт, тут ничего не скажешь.
Так влекся разговор о Фишле, темный, пустой, жестокий полным безразличием к судьбе Мартина, сходившего с ума от волнения; жестокий полным равнодушием к его присутствию. Неужели они меня вызвали, чтоб жужжать в уши про какого-то Фишля? — в отчаянии думал он. Да что же это они, господи, не обращаются ко мне, что же не говорят, в чем дело, что они против меня имеют, ох, хоть бы перестали они об этом Фишле, черт его возьми совсем, этого Фишля! А сердце колотилось все сильнее, отбивая ритмично: Фи-шль, Фи-шль. Еще немного, и я не выдержу, закричу: замолчите вы про Фишля, сжальтесь же наконец!
— У этого Фишля есть замечательные
— Как это на чистку зубов? — удивился адъютант. — Разве можно получить патент на чистку зубов?
— Видите ли, этот Фишль чистит зубы не только горизонтально, вот так, по еще и сверху вниз, так вот. В этом — весь Фишль. Правда, классически?
— Классически, что верно, то верно, — прохрипел майор. — Но, по-моему, никакой это не патент, а в лучшем случае цорес.
— Я и сам знаю, что никакой тут не патент, что тут в лучшем случае цорес, — допустил аудитор. — Только я не люблю еврейских словечек, вот и называю «патент», когда это в лучшем случае цорес.
— А вообще-то Фишль бездарность, — произнес майор.