Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 10)
Не успела эта перебудораженная стая покинуть зал, как всех объединила страстная, яростная уверенность, что подлинной причиной предстоящего исключения был жалкий трус Недобыл, свинья, малодушный предатель, потому что это он разозлил Коля своим нескладным ответом и вызвал столь страшную катастрофу.
И именно Паздера, герой дня, первым высказал эту мысль.
— Это ты заварил кашу, вонючка! — крикнул он Мартину.
Не успел тот ответить, как к нему пробрался малыш, только что уверявший Коля в полной своей невиновности, и плюнул Мартину на ботинок. Мартин кинулся было на него, но кто-то стукнул его сзади кулаком по голове:
— Он еще не думал об этой проблеме, мерзавец!
И сразу несчастного стеснили ненавидящие, искаженные, орущие лица.
— Если меня исключат, я утоплюсь, но сначала убью тебя, иуда, запомни!
— Будь у тебя капля совести, ты теперь все взял бы на себя и назвался бы!
— Где ему брать на себя, этот подлец позволит, чтоб всех нас выкинули, а сам спокойно будет, как раньше, лизать патерам пятки!
Репутация прилежного ученика и доброго товарища, которую Мартин с успехом строил шесть с половиной лет, рухнула в одно мгновение. Проклятый патриотизм, и откуда он взялся? С самого начала, как только патриотические страсти взбудоражили жизнь школы, Мартин чувствовал, что движение это чуждо и враждебно ему, что на этой ниве не заколосится для него пшеница. И вот действительность подтвердила справедливость его предчувствия — да как жестоко, как обидно подтвердила! Мартин размышлял об этом ночью, а в спальне, где обычно слышались лишь храп и дыхание спящих, из всех углов доносился взволнованный шепот и часто повторялось его опозоренное имя. Боже милостивый, чем я провинился, как попал в такую переделку? — думал Мартин, до того уже отчаявшийся и растерявшийся, что даже обратился мыслью к небесам, а это случалось с ним очень редко. — Так хорошо все шло, так складывалось — и на тебе! Прав Коль, говоря, что чешский патриотизм лишен всякого смысла, потому что у нас нет дворянства, да и буржуазии, строго говоря, тоже нет, потому что стоит кому-нибудь из наших обзавестись деньжонками и положением, как он мгновенно меняет фамилию, из Комарека делается вдруг Kommareck, из Малика — Malück, и весь быт налаживается у него по-немецки. Однако и наши верно говорят, что мы, чехи, тоже имеем право на свои школы и газеты и прочее в этом роде… Но почему эти две истины столкнулись именно на нем, на Мартине? Боже в небесах, милосерднейший, всеведущий и единосущный и добрый, пусть вся эта заваруха кончится хорошо, сделай так, чтоб виновного нашли и в радости от этого забыли мой дурацкий ответ, впрочем, не такой уж дурацкий, потому что я действительно не знал, как следовало отвечать, чтоб вышло правильно! А если исполнится угроза Коля и каждый десятый будет исключен, то это будет ужасно, потому что если я окажусь среди исключенных, то батюшка обломает об меня палку, а не окажусь — эти олухи никогда не перестанут попрекать меня тем, что я всему виной!
Так он молился и плакал в страхе, заглушая свои слова и всхлипывания одеялом, натянутым на голову, а в ночной темноте, исполосованной белыми пятнами кроватей, придвинутых головами к стене, все время шелестел шепот перепуганных юнцов:
— Ты думаешь, как будут отсчитывать? По алфавиту?
— Так бы хорошо, я по алфавиту — шестой.
— Не городите чепухи, ребята, дайте спать. Коль просто припугнул нас!
— Господи, если на меня попадет, я покончу с собой, только сперва убью Недобыла, мне теперь все равно!
— Да брось, что ты на него взъелся, он ведь, в сущности, ни при чем!
— Как это ни при чем? Очень даже при чем! Если бы не его глупость, Коль в худшем случае пригрозил бы нам карцером, только и всего.
— Это не просто глупость, это — предательство! А Коль этого не выносит, он хоть и противник наш, а парень что надо!
— Пожалуйста, не ори так. Недобыл услышит.
— Пускай слышит, пускай знает, каков он есть. Да я хоть письменно готов ему заявить, что он всех нас опозорил, стыд и срам всей нации за такого чеха!
— Какой же ты христианин, как собираешься стать священником, если не умеешь прощать?
— Ах, отстань, такие рассуждения хороши на уроках закона божия, а тут мы прежде всего чехи и славяне. Дубина!
— Разве чех не должен прощать, дурачок? Не помнишь, что сказал Коллар: «Надо, чтобы на зов «Славянин!» — отклик давал Человек»? Эх ты, фитюлька!
Разговор этот, наивный, но и в высшей степени человечный, потому что жестокость в нем сталкивалась с состраданием, страсть с рассудительностью, страх с надеждой, заглушило нечто совсем не наивное и отнюдь не человеческое: глухой, словно из недр земных выходящий грохот и скрежет, приближавшийся со стороны моста. Шум этот создавала низкая и широкая платформа, влекомая шестью ломовыми лошадьми; на платформе стоял, подпертый со всех сторон кольями, железный дом с плоской крышей, с вереницей окон, до того тяжелый, что колеса платформы стонали, как живые. Гимназисты хорошо знали этот грохот — уже пять лет, как он временами нарушал их вечерние занятия. Тяжелая платформа появлялась все чаще, в последнее время даже и по ночам. Это перевозили железнодорожные вагоны — красные и лимонно-желтые, серые и темно-зеленые, огромные, словно отлитые из единой глыбы металла, плод совместного труда угрюмых безымянных обитателей Смиховской слободы — рабочих завода Рингхоффера.
Вагоны везли с завода к Главному вокзалу на Длажденой улице кружным путем — через каменный Карлов мост, этот, уже тогда пятисотлетний, шедевр средневекового строительства, потому что — вот парадокс! — более близкий мост, Цепной, в свое время провозглашенный чудом современной техники, не выдержал бы такой тяжести. Медленно, шагом, с необычайными предосторожностями, охраняемый дюжиной сильных мужчин с засученными рукавами, вагон полз по горбатой мостовой, беспомощный на своей хрупкой подставке. Это хитроумное порождение мысли и труда многих талантов, многих пар рук все еще зависело от силы тех самых лошадей, которые с изобретением паровоза обречены были на постепенное вытеснение из жизни. Вагоны, пока их тащили по враждебному им царству улиц, были все еще неуклюжи, они двигались медленнее самой медленной телеги, но — дайте им встать на гладкие рельсы, и они полетят быстрее ветра.
— Боже, смилуйся надо мной, пусть завтра поймают этого негодяя с прокламацией, пусть все будет хорошо! — молился Мартин под грохот платформы, которая, дробя мостовую, пересекала уже площадь Крестоносцев перед самым Клементинумом.
Дребезжали оконные стекла, а щелканье кнута, которым ломовик погонял взмыленную шестерку, рассекало грозный грохот сопротивляющейся материи. Шепот в спальне затихал, потому что даже самого себя едва ли можно было расслышать, а когда платформа наконец углубилась в узкую улицу и шум начал постепенно слабеть и удаляться, разговор не возобновился: большинство мальчиков уже спало.
5
Срок, назначенный достопочтенным отцом Колем, истек через день в пять часов пополудни, и так как виновник не объявился сам и не был раскрыт, то мальчики весь вечер в ужасе ждали, что вот их позовут на обещанную децималию. Однако ничего не произошло; надзиратели-монахи хранили обычный задумчиво-чопорный вид, ни на йоту не строже и не серьезнее, чем всегда. И когда пробило девять — час отхода ко сну, — почти все гимназисты уверились, что туча прошла стороной, а страшная угроза просто сорвалась у Коля с языка. Впервые после двух мучительных ночей уснул спокойно и Мартин, и снился ему чудесный сон о том, как он ловит раков в Падртьской речушке, на берегу которой стоит его родной дом.
А между тем в кабинете настоятеля решалась его судьба.
Настоятель конвикта доктор Шарлих, будущий глава Вышеградского капитула, кругленький, приветливый, рассудительный господин, человек мирный, которому претил всякий шум и всякое волнение, не мог одобрить крутую меру патера Коля: он предпочел бы разрешить дело о прокламации тихо и безболезненно. Но он был чех, а оба его заместителя, Коль и недавно принявший посвящение Бюргермайстер, — немцы. Доктор Шарлих боялся, как бы они не очернили его перед начальством, обвинив в образе мыслей, враждебном империи, и вместо того, чтобы коротко распорядиться относительно мер, которые следовало бы принять, он только спорил и призывал своих помощников к благоразумию, несчастный и недовольный собственной робостью. Ведь совершенно не установлено, — жалобно повторял он, — что прокламацию вывесил кто-либо из воспитанников, в коридор перед рефектарием то и дело попадают посетители из приемной; а выгнать десятую часть чешских мальчиков за поступок, совершенный, быть может, посторонним, — да у кого же хватит на это совести! Если б еще дело шло об оскорблении святой церкви, то он, настоятель, не возражал бы против самых строгих мер, но ведь тут мы столкнулись с безобидной и наивной политической выходкой!
На это у Бюргермайстера, недавно посвященного в сан, гладенького, розового молодого человека, прозванного «Куколкой» за мягкое безусое лицо, нашелся превосходный ответ: с того-де момента, как австрийское правительство в Вене заключило священный конкордат с апостольским римским престолом, политические вопросы сделались вопросами религии, а действия, направленные против авторитета правительства, — направленными против авторитета церкви.