реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 17)

18px

Запад – Север

Путем шелка

Мое новое путешествие по Китаю начинается в Урумчи – главном городе Восточного Туркестана, поднявшемся когда-то благодаря знаменитому Шелковому пути. Шелковый путь! В России при всем почтении, воздаваемом учебниками истории этой торговой артерии, – как-никак СССР был территориально к ней причастен, – и представить невозможно, какой магической силой обладают эти слова для народов Дальнего Востока, получивших благодаря среднеазиатской коммерции стеклянную посуду, ковры с затейливыми орнаментами, обойму чужеземных религий и соблазнительных танцовщиц, которыми было так приятно любоваться за чаркой виноградного вина, тоже привезенного с Запада. Но превыше всего дальневосточных жителей и по сей день очаровывает сама мечта о Шелковом пути, романтически-диком: караваны верблюдов среди барханов, пустынная даль под пылающим, а вечером холодно-синим небом, руины давно обезлюдевших городов, сладкая сень оазисов и журчанье арыков…

Много лет назад я знавал в Японии одного страстного поклонника этой экзотики пустыни. Профессор Каяма немного говорил по-русски и называл себя Ёхей Тохеичем. Он был марксист, держал в доме большой портрет Маркса, и перед бородатым образом этого Марукусу-сан его жена каждый день била поклоны и зажигала благовония. Еще больше Маркса профессор Каяма любил саке, к которому пристрастился с того самого дня, когда Япония капитулировала в мировой войне. Но даже больше сакэ он любил гейш из квартала Гион в Киото – единственных подлинных наследниц этой древней профессии в нынешней Японии. Попав в Киото, он обязательно отправлялся к ним, и меня, молодого русского ученого, брал с собой. Там, захмелев, просил подать бумагу с кисточкой и долго писал стихи про жаркие объятия пустыни, кобальтовое небо, развалины заброшенных городов и тоску по родине на Шелковом Пути.

В своих странствиях по свету я придерживаюсь правила: извлекать из хаоса дорожных впечатлений какое-нибудь устойчивое знание. Поэтому на сей раз мои заметки сведены в несколько тематических рубрик. Я посвящаю их памяти профессора Каямы, без которого, возможно, мне так и не довелось бы пройти своей Шелковой тропой.

Слишком редко мы замечаем, что наше общение, даже любая попытка уяснить для себя собственный опыт огрубляют и портят утонченность смысла, хранимую языком. В публичных сообщениях и тем более вовлекаясь в так называемый диалог культур, мы косноязычим совсем уж беспардонно, чему наглядным свидетельством служит птичий язык позитивистской науки. Что касается китайцев, то они демонстрируют поразительную неспособность и даже, кажется, нежелание достойно изъясняться на европейских языках. В моих поездках по Китаю я, по-моему, ни разу не видел правильно составленной английской надписи. К сему добавляется и вовсе немыслимое словотворчество, вроде грозного предостережения «No firing!» (в смысле «не разводить огонь») или невесть откуда выпрыгивающих латинизмов. В туристических местах лавка сувениров может называться memento shop, а кафе с магазинчиком вдруг присвоят мудреное наименование diverticulum. В Китае невозможно не отдать дань китайской церемонности. На одной лестнице в Чэнду я увидел прелестную надпись: «Be careful not to meet» (в смысле не стукнитесь головой о притолоку). Но умиляет это стремление всеми способами избежать столкновения, конфронтации. Шишка на лбу – ничто по сравнению с потерей лица, которая может случиться в банальном препирательстве.

Наконец в Урумчи, где заметно присутствие русскоязычной публики, не избежал надругательств и наш великий могучий. Даже простейшие фразы исковерканы почти до неузнаваемости. Запрет курить выражен почему-то в совершенной форме: «Не закурить здесь!», на дверях лавок пишут: «Сбыт с производителя» и т. д. Напротив городского вокзала вывеска: «Внутренний и внешний оптовый городок». Перед ней китаянка сует нам свою визитную карточку, на которой значится: «Зоя, заведовая». Заведовая Зоя предлагает разместить рекламные щиты нашей фирмы вдоль железной дороги, буквы будут с золотым покрытием.

Бог с ними, с буквами. Куда занятнее, что в Азии косноязычие не препятствует правдивому сообщению, скорее наоборот. Мудрость, как известно, несовместима с краснобайством. Неуклюжее высказывание может оказаться откровением. Для меня таким откровением стала надпись на урне в городском парке Урумчи, гласившая: «Protect circumstance, begin with me». В этой абракадабре отобразилась, несомненно, какая-то глубинная установка китайского ума: ориентация на непроизвольно случающееся, неповторимое, даже неуловимое событие, преломляющееся в необозримую паутину обстоятельств, а это требует открытости сознания миру (если быть точным – пустотной целостности бытия) и безотчетного следования и даже, точнее, на-следования сокрытому истоку жизни. Та же ориентация на событийность мира предполагает неустанное «выправление» себя, поиск органически-размеренной соотнесенности себя с миром. Кто хочет облагодетельствовать мир, должен начинать с себя.

Но это все – домысленная мной метафизика. Надпись-то, судя по представленному здесь же ее китайскому варианту, означает всего-навсего: «Охрана окружающей среды – дело каждого».

Вы когда-нибудь видели эту китайскую диковину: в цельном куске слоновой кости вырезаны как бы вложенные друг в друга шары? Говорят, лучшие мастера в Гуанчжоу могли вырезать до 36 таких шаров. Для китайца пространство слоисто и сводится, в сущности, к складке – прямо по Делёзу. Китайский мир не просто сложен, но и сложен из самого себя. Мембрана, фильтр, вход-выход, устанавливающие взаимообмен и циркуляцию всего, – подлинное средоточие китайской картины мира. Сам Китай, «Срединное царство», средоточие мира есть не что иное, как сложенное в себя пространство, не имеющее четкой границы. Это и некая местность, и «континентальный Китай», и периферия континента (Гонконг, Макао, Тайвань), и китайский мир Юго-Восточной Азии, и мировая китайская диаспора. Шелковый путь, рассматриваемый через призму китайской политики, тоже есть череда застав, регулирующих вход в империю и выход из нее. На то он и Срединный мир – средний, средовой, – чтобы быть одновременно внутри и вовне. Не отсюда ли происходят объявления про «внутренний и внешний» торговый городок?

Один из самых дальних форпостов империи располагался уже под Урумчи. Это крепость, построенная в VII в., в пору расцвета Танской державы. Теперь здесь музей, и таблички с надписью «Progress» (калька с китайского выражения «продолжение осмотра») указывают маршрут движения посетителей. Указатели приводят к пустырю за земляными стенами, усеянному древними черепками. Все правильно: прогресс и ведет к пустырю – не просто физической пустыне, где еще может расцвести новая жизнь, но к пустыне внутренней, к Земле, опустошенной технократическим проектом.

Сев поздним вечером на поезд в Урумчи, к полудню следующего дня прибываешь на станцию Хунлюйюань, откуда еще два часа едешь по пустыне автобусом в Дуньхуан – главные западные ворота в старый Китай. Это место славится «пещерами тысячи Будд»: начиная с середины IV в., когда местные жители сподобились увидеть здесь нерукотворный «свет Будды», на протяжении тысячелетия благочестивые люди разных племен и званий рыли здесь пещеры, расписывали их фресками и ставили в них большие статуи Будды. Самый примечательный и в своем роде уникальный персонаж дунь-хуанских фресок – так называемые летающие небожительницы, ставшие нынче эмблемой или, говоря по-современному, брендом этого края. Гигантские небожительницы стоят на площадях Дуньхуана, мелькают на буклетах и витринах магазинов, и даже в фойе нашей гостиницы на местное варьете зазывали девицы, наряженные небожительницами (гвоздь программы – танцовщица в бикини, изображающая буддийскую богиню милосердия Гуаньинь).

Исторически же Дуньхуан стал как бы универсальным трансформатором духовных напряжений, кузницей метаэтнической, небесной идентичности, так удачно воплотившейся в образе грациозно парящих ангелов. Очарование Дуньхуана, проистекает, несомненно, из этой свободы от навязываемых обществом личин, чистой радости духовных метаморфоз.

В сотне километров на северо-запад от Дуньхуана (т. е. на расстоянии трех дневных переходов каравана) сохранились стены знаменитой Яшмовой заставы – крайнего западного рубежа Древнего Китая. Рядом кое-где виднеются остатки Великой стены, построенной в I веке. Место дикое, до странности аутентично-древнее: кажется, закроешь глаза – и услышишь тяжелую поступь верблюдов и гортанные крики погонщиков. Здесь начинаешь понимать, что без пустыни на рубеже империи жить нельзя: творческие метаморфозы свершаются в пустоте.

Да, империя давит, но у нее обязательно есть форпост, своя Яшмовая застава, которая не давит, а дарит единственное достойное дарения: свободный полет духа. Даже даосский патриарх Лао-цзы написал свою великую книгу на западной погранзаставе, после чего навсегда исчез, растворился в небесной дымке. Скажу больше: форпост империи выявляет скрытую пружину имперского уклада, каковая есть преодоление косного бытия в порыве творческой воли, восхищенность событием, свершением, которые никогда не есть, но всегда грядут. Ведь и своей аурой величия империя обязана тем, что живет предчувствием великого.