реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 16)

18px

Восхождение на Эмэйшань начинается от большого буддийского монастыря Баогосы – Храма благодарения государства. Справа от входа в храм висит старинный – XVI века – колокол, весь испещренный иероглифической вязью. Если пожертвовать немного денег и трижды ударить в колокол подвешенным к нему бревном, то можно рассчитывать на значительное облегчение бремени своих грехов. Сидящий рядом монах занят своим делом: безостановочно читает сутры, ударяя в деревянную колотушку. Один кается, другой молится – все при деле, все вместе. Левое крыло монастыря занято сувенирными лавками. А в дальнем павильоне за клубами благовонного дыма идет молебен. Процессия монахов и мирян обходит павильон и двор перед ним, протяжно распевая священную мантру, прославляющую будду Амитабу:

На-мо о-ми-тофо, на-мо о-ми-то-фо…

Монотонное пение молящихся, хлопья ароматного дыма навевают легкий транс. Но стук деревянных колотушек и дрожащие голоса бьют в затылок и как будто взбадривают сознание. Неужто, чтобы пробудиться, нужно и вправду сначала уснуть? Неужели истинное пробуждение только и случается во сне? И сложное выговаривается только автоматической декламацией мантры – по-детски простодушным лепетом? С какой-то наивно-детской радостью монахи теперь выпевают слова великой мудрости:

Цзы-цзай-синь-пуса… Бодхисаттва сущего в себе сердца…

Кто полон в себе, может только радоваться как ребенок. Но дрожание его голоса укажет на неизреченную глубину пережитого, безбрежную мощь играющей в нем жизни. Вальтер Беньямин говорил о «профанном озарении», которое звенит как будильник шестьдесят раз в минуту. В Китае этот трезвон жизни, вестник всеобщего прозрения в спонтанной пульсации духа предстал предо мной праздничным фейерверком, пиршеством цветов и звуков в темноте и пустоте невидимого неба. Для прозревшего каждое мгновение – взрыв. А после или, точнее, вокруг него, в бездне молчания Небес – эхо бытийного грома, звон Земли. Жизнь как она есть. Как бы есть, ведь эта жизнь – только эхо, только сон… В этой жизни все размерено и расписано, все понятно. И плакат, висящий у входа в павильон, разъясняет, что непрерывное поминание Будды гарантирует отличное здоровье и успех в любом бизнесе.

Но надо наконец заняться собственным путешествием. Путь на вершину Эмэйшань составляет добрых тридцать километров, и одолеть его за день невозможно. А времени нет. Поэтому мы едем в нашем микроавтобусе до небольшого плато перед вершиной, а оттуда на фуникулере попадаем прямо на Золотой Пик. Главная достопримечательность здесь – расстилающаяся под вами бескрайняя пелена облаков. Пейзаж, до недавних пор изысканно-редкостный, а нынче знакомый каждому пассажиру самолета. Правда, есть в нем и кое-что уникальное: говорят, что в этом облачном океане время от время появляется лучезарный образ Будды. Еще говорят, что раньше местные монахи время от времени бросались с пика вниз. Факт не удивительный: «… есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…». Похожие рассказы можно услышать и в Тибете. Ну, а для более привязанных к земной жизни посетителей на Золотом Пике теперь есть и сувенирные лавки, и гостиницы, а на возвышении стоит старинный буддийский храм. У стены храма молодой монашек невозмутимо пишет на заказ каллиграфические надписи. Все вокруг не то от близости к небесам, не то от усталости ходят медленно и говорят тихо; в воздухе разлит благостный покой[4].

Обедаем в ресторанчике при местной гостинице и на фуникулере покидаем Золотой Пик. Теперь нас ожидает двадцатикилометровый спуск по пешеходной тропе. Наконец-то мы можем насладиться фантастической красотой эмейшаньских пейзажей, от которых поет и ликует душа. (Настроение, впрочем, могут подпортить все те же назойливые носильщики паланкинов, которые, даже если вы отказываетесь от их услуг, долго идут за вами по пятам, словно волки, преследующие усталого путника, дожидаясь, когда вы капитулируете.) Дорожка вьется по узкой горной гряде, с обеих сторон почти вплотную к ней подступают отвесные пропасти, в которых порой мелькнет среди зарослей уединенный храм или сверкнет на солнце серебристый ручей.

Все же поразительна любовь китайцев к стоянию над бездной. Она запечатлена и в древних даосских книгах, и на старинных китайских картинах, но особенно резко обнаруживает себя в обычае строить даосские храмы на крутом, нередко совершенно отвесном склоне горы, так что узкий дощатый настил перед алтарем даосского божества в буквальном смысле нависает над пропастью.

Что означает эта любовь подвижников к бездне? Она есть, несомненно, симптом некоей обостренной чувствительности и даже, можно сказать, просветленности духа. Нужно в самом деле необычайно расширить поле своего сознания, чтобы соотносить себя с целым миром и ощущать воочию, что мы, как сказал поэт:

Летим, сияющею бездной со всех сторон окружены…

Близость бездны внушает сильнейший и притом совершенно чистый, бессодержательный аффект, который приходит даже прежде, чем мы успеем испугаться. Этот аффект действует тогда, когда мы еще не имеем своего «я», и проносится сквозь сознание в один неуловимый миг, не оставляя в нем следов, подобно «полету птицы в воздухе» (традиционная китайская метафора духовного прозрения). В нем и посредством него человеческий дух вовлекается во вселенский поток «утонченных соответствий», какой-то сверхэмпирический алгоритм жизни. В нем мы прикасаемся к «вечно вьющейся нити Пути», чистой всевременности без прошлого и будущего, без формы и идеи, вне памяти и воображения. Благодаря ему мудрый способен безупречно действовать, ни на что не реагируя и даже ничего не сознавая в собственном смысле слова, но лишь наследуя безначальной и бесконечной событийности мира, столь же неисповедимой, сколь и неотвратимой. Весь смысл духовного совершенствования по-китайски сводится к этому усилию прояснения и утончения заложенной в нас несотворенной воли жизни.

Чтобы овладеть такой способностью, требуется наименьшее из всех возможных усилий: нужно все оставить, то есть предоставить всему быть таким, каким оно еще не было – и потому не может не быть. Нужно открыть свое сердце не просто миру, но самой открытости бытия – и счастливо избежать всякого противостояния. В древней даосской притче повар-виртуоз разделывает туши быков, даже не прикасаясь к ним ножом, а лишь «давая волю своему духовному желанию» – и тем вовлекаясь вместе с быком в безмерность высшей гармонии. Если убийца, как напоминает русское просторечие, хочет «порешить» свою жертву, то повар-даос умеет скорее разрешить жизнь: разделываемая им туша внезапно распадается, «как ком земли рушится на землю». В этом акте всеобщего «само-разрешения», творческого рассеивания и само-потери все живое возвращается к первозданной цельности замысла жизни.

Главная и самая короткая молитва Востока, выраженная с непременной на Востоке учтивостью:

Величайшее, разреши меня…

Герман фон Кайзерлинг, один из самых проницательных западных наблюдателей Востока, заканчивает китайский раздел своего «Путевого дневника философа» следующими словами:

«Как странно: Китай произвел на меня большее впечатление, чем любая другая страна, он научил меня неизмеримо многому, я даже проникся симпатией к нему. И все-таки я покидаю его без сожаления. Долго искать причину не нужно: в Китае я остаюсь в узких рамках своей человечности… Китайцы владеют самой универсальной основой жизни, но эта универсальность сведена к чисто человеческому измерению. И если я буду развивать в себе только человеческое, будет расти и моя ограниченность… Китайская культура укореняет разум в рутине человеческого».

Много справедливого в этих словах. Но едва ли бы Кайзерлинг написал их, если бы увидел божественные красоты знаменитых гор Китая. Тогда он понял бы, что в человеке под скорлупой «слишком человеческого» и даже в старательно культивируемой им человеческой стильности опыта кроется нечто нечеловечески великое и могучее.

В одной из своих последних книг Ж. -Ф. Лиотар говорит о правде «нечеловеческого», которая одна способна победить бесчеловечность в человеке. Это нечеловеческое есть «неопределенность, из которой рождается и не прекращает рождаться человек. Этот долг нашему детству мы никогда не сможем отплатить…»

Имя даосского патриарха Лао-цзы – человека, который впервые получил божественные почести как раз на горе Цинчэншань, – значит буквально Старый ребенок. Мудрость нечеловеческого в том и состоит, чтобы дать сойтись воедино старости и младенчеству. То и другое сходятся в жизни, которая предвосхищает все жизни. «Кто жизнь свою потеряет, тот жизнь спасет». Лао-цзы называл это «сподобиться просветленности»: в пульсации живой жизни, во всполохах сознания сокрыто Неизбывное.

Уйти, чтобы остаться навсегда; умереть, чтобы жить вечно. В китайском языке иероглиф шэ странным образом сочетает в себе отказ, отречение от себя и – с небольшим изменением в графической форме – обитание в своей обители. Оставить себя – значит всегда быть собой в неведомой и неизбежной актуальности живой жизни.

Но в этом открытии света в себе, как в открытии Царства Небесного, которое «внутри нас есть», не может не быть полагания границы, какого-то абсолютного самоограничения, отделяющего нас от внешнего мира. Кто открыт всем временам, останется неузнанным современниками. Только ветер на горной вершине принесет о нем весть.