Владимир Малянкин – Ампутация души (страница 2)
Я не любил яблоки. Никогда не любил. Но фантомная сладость уже растекалась по языку.
3.
Ночью мне приснился хирург.
Он стоял у прозекторского стола, и свет лампы вырезал из темноты только его руки – длинные пальцы, седая щетина на костяшках, часы «Победа» на кожаном ремне. Лица не было.
– Ложитесь, – сказал он.
Я лёг. Стол был холодным, но не металлическим – скорее, мраморным. Или костяным.
– Что вы будете удалять? – спросил я.
– Всё лишнее.
Он взял скальпель. Лезвие блеснуло, как молния в банке с формалином.
– У каждого человека есть скелет, – сказал хирург, проводя пальцем по моему запястью. – Но у некоторых костей слишком много. Лишние позвонки. Лишние рёбра. Лишние надежды.
Он надрезал кожу. Я не чувствовал боли.
– Первым делом убираем страх высоты. Он крепится к шейному отделу. Потом – способность краснеть. Это сосудистая реакция, примитив, рудимент. Потом – музыку.
– Музыку?
– Да. Ту, что играла на вашей свадьбе. «Nothing Else Matters» в обработке струнного квартета. Она мешает вам спать по ночам. Вы ведь не спите?
– Не сплю.
– Вот видите.
Он вынул что-то блестящее и влажное. Это пульсировало в его ладони, как медуза, выброшенная на берег.
– Что это? – спросил я.
– Ваше первое воспоминание. Пластиковое ведёрко, совок, песочница во дворе. Вы построили замок, а мальчик Саша его разрушил. Вы плакали. С тех пор вы боитесь, что всё, что вы строите, разрушат.
– Я не помню этого.
– Конечно, не помните. Я же его вынул.
Он бросил медузу в банку. Она мягко стукнулась о стекло и замерла.
– Теперь вы свободны, – сказал хирург. – Можете идти.
Я сел на столе. Моей левой руки снова не было.
– А это? – спросил я, кивая на пустое плечо. – Вы вернёте?
Хирург наклонился к самому моему лицу. У него не было глаз – только две гладкие, затянувшиеся культи.
– Я ничего не возвращаю, – сказал он. – Я только отрезаю.
Я проснулся в три часа ночи. Телефон мигал уведомлением: Аня б/у прислала смайлик. Яблоко.
Я лежал в темноте и смотрел в потолок. Где-то в недрах квартиры мерно гудел холодильник – единственный орган моего тела, который всё ещё работал без перебоев.
Я попытался вспомнить песню, которая играла на нашей свадьбе. Вспомнил только название: «Ничто иное не имеет значения».
Может быть, хирург был прав.
Может быть, действительно не имеет.
Часть первая. Эпидуральная анестезия (продолжение)
4.
В субботу утром я долго стоял перед зеркалом.
Не потому, что собирался особенно тщательно. Я пытался понять, как выглядит человек, который забыл имя бывшей жены. У него должны быть впалые щеки? Темные круги под глазами? Тонкие, плотно сжатые губы человека, который разучился просить прощения?
В зеркале отражался обычный мужчина тридцати двух лет. Усталый, но не изможденный. Лысеющий, но не лысый. Серебристая нить седины у виска – наследственное, у отца так же.
Я надел синий свитер. Аня говорила, что этот цвет мне идет. Или не говорила? Я уже не был уверен.
В прихожей я замешкался у вешалки. Левая рука привычно потянулась к полке с ключами – и встретила пустоту. Я снова забыл.
С момента ампутации прошло пять лет. Моя левая рука исчезла в тот самый день, когда Аня сказала: «Я ухожу». Я тогда стоял на кухне, резал лук, и нож соскользнул. Пореза не было – я даже не почувствовал прикосновения лезвия. Просто в одно мгновение пальцы перестали сжимать рукоятку. Они разжались, и нож упал на пол с удивительно тихим, почти ватным звуком.
Аня думала, что я плачу из-за нее. На самом деле я плакал из-за руки.
Я взял ключи правой рукой и вышел.
5.
Аня жила в том же доме, что и пять лет назад.
Домофон встретил меня знакомым дребезжанием. Кнопка с цифрой 47 стерлась до белого пятна – миллионы прикосновений превратили пластик в воспоминание. Я нажал, в динамике хрюкнуло, и железная дверь запела свою тоскливую песню.
Лифт не работал. Четвертый этаж.
Я поднимался медленно, считая ступени. Тридцать две – до первого пролета. Еще двадцать – до второго. Между вторым и третьим – пятнадцать, потому что строители сэкономили. Я помнил это число. Я забыл имя женщины, с которой прожил четыре года, но помнил количество ступенек в ее подъезде.
Душа ампутирует неравномерно.
Аня открыла дверь до того, как я позвонил. Стояла на пороге в растянутом сером свитере, который я купил ей на Новый год – кажется, в две тысячи семнадцатом. Свитер был велик на два размера, и она тонула в нем, как подросток в отцовской куртке.
– Ты похудел, – сказала она вместо приветствия.
– Ты тоже.
Это была неправда. Аня располнела – в хорошем смысле, по-женски округлилась, перестала быть той острой, голодной девочкой, которая пила черный кофе на завтрак и считала каждую калорию. В ее теле появилась мягкость. Или, может быть, я просто забыл, какой она была.
– Проходи.
Я вошел.
Квартира не изменилась. Те же бежевые обои, тот же диван, на котором мы смотрели «Остаться в живых» и спорили, кто на самом деле в гробу. Та же люстра с тремя недостающими плафонами. Только книжные полки опустели наполовину – мои книги она, видимо, выкинула или отвезла в библиотеку.
Я искал следы другого мужчины. Мужские тапки, мужскую зубную щетку, бритвенный станок на полочке в ванной. Я не нашел ничего. Это почему-то разозлило меня сильнее, чем если бы я нашел.
– Садись, – Аня кивнула на кухню. – Чай будешь?
– Буду.
Я сел на табурет – тот самый, что вечно скрипел. Он скрипнул. Хорошо, когда вещи остаются верны своим привычкам.
– С мятой? – спросила она, открывая шкаф.
– С мятой.
Я врал. Я ненавижу мятный чай. Но я забыл, какой чай я люблю на самом деле.
Аня включила чайник. Спиной ко мне, заваривая мяту, она сказала:
– Ты так и не женился.
Это не было вопросом.