Владимир Ляленков – Последняя просьба [сборник 1982, худож. M. Е. Новиков] (страница 4)
Куда деться? Домой-то нельзя, там отец, живо уложит его, всем тогда погибель. Свернула я на Пироговскую, потом на Красноармейскую, оглянулась — он за мной, нисколько не отстает и улыбается. Вот и бойня. Куда дальше? За ней — лощинка узкая, и Моздовка начинается. Возле бойни две хибарки стояли, в них прежде гуртовщики ночевали. И решилась: будь что будет. Вскочила в одну хибарку, вижу — пол проломан. Стала в углу и стою.
Зашел он, огляделся — и ко мне. Молча платок снял, бросил на пол. Молча кофту матушкину стянул и тоже бросил, потом обхватил меня, и тут-то я вспомнила про ножик Павлушки! Вытянула его. «Господи, не дай промазать!» Отвела руку назад и ударила в сердце. Он всхлипнул этак, ноги подкосились у него, и сел он на пол. Стянула я его за ноги к пролому, столкнула в подполье, доски на место приладила, соломкой притрусила. И, представьте, спокойненько так пошла, будто гуляла. И будто кто надоумил: не домой явилась, а привели меня ноги на базар. Отец уже махоркой торговал. Стала рядом с ним, тихо так, и поведала о случившемся. Он выслушал.
— Стой тут, — говорит, — никуда не ходи. — И пропал в толпе. Накупил гостинцев узел, дал денег мне.
И в тот же час укатила я в деревню. И скажите, спокойно ехала, с бабами болтала. Но будто во сне все это происходило, потому что потом не могла вспомнить, как ехала, о чем болтала. Тетка жила одна в избе, встретила меня радостно. Немцев в деревне не было. Уже вечером познакомилась с двумя соседскими девками. Чтоб казаться беспечной, говорила им, какая у меня квартира, какие есть наряды. Спокойно побежали дни.
А в городе вот что было. На другой день после моего ухода солдаты оцепили бойню, выгон. Никого не пускали. С собаками убийцу искали. Понятно, не нашли. Стали допрашивать жителей Набережной улицы. И скажите, как потом выяснилось, человек пять баб видели через окошки, как я и офицер зашли в хибарку. И ни одна из них не сказала об этом! Ни одна! «Не видели ничего» — и все. С них и взятки гладки. Но видел меня тогда и гражданин Беркутов. Жил он на другом конце улицы, а в тот момент у взорванного моста бревна вылавливал багром из реки. Что уж ему надо было, может, выслужиться захотел или на отца зуб имел, — этого я не знаю. А только сам явился к немцам, доложил, что, мол, видел с этим офицером Любку, дочку Жукова, который махоркой торгует на базаре. Доложил так, дурак, и сам же поплатился за это. Под вечер нагрянули к нам домой: два офицера, два солдата и два полицая. Полицаями были Федька Егоров и Ванька Меньчук. Меньчук этот прежде воровал. Отец, понятно, восхитился приходом гостей, велел матери стол накрыть. Солдаты у дверей встали. Офицеры за стол сели. И все это молча.
— Где Любка? — спросил Меньчук.
А отец:
— Что, сватать пришли? Ха-ха! Кто жених будет? — И в таком роде.
Полицаи свое:
— Где Любка?
— В деревне! Да на что она вам?
— Когда ушла в деревню?
— Да уж неделю назад. Мать, когда Любка к сестре ушла?
И в таком духе, а сам смеется — вот, мол, гости нагрянули! Не ожидал! Меньчука и Федьку отвел в сторону, стал пытать их, зачем, мол, пришли, к чему тут Любка? Те сказали. Отец же: «Ах он подлец, сволочь, да как он смеет? Да я его, негодяя, задушу за такое вранье! Сам небось убил либо дружки его! Давайте очную ставку! Моей дочерью свои преступления прикрывать!» И заварилось дело. Допросили наших соседей: все показали, что не видели меня дома уж недели полторы. Среди ночи и в Ниновку явился хороший знакомый отца, Мясников Кирилл Иваныч, он жил на Пироговской, умер года три назад. Разбудил меня, предупредил, что надо говорить, если придут с допросом. Но не пришли в деревню. Отец поднял на ноги всех своих дружков. И такие потекли доносы немцам на этого Беркутова, что его даже в Курск увезли для допросов. И пропал он.
Я ничего не знала этого, жила спокойно. Уверена была: если уж отец взялся за дело, то любого немца обведет вокруг пальца.
В деревне было тихо. Расположена она в стороне от большой дороги. От нее отделена высокой грядой, поросшей дубовым лесом. Машины не ездили через гряду. И только на телегах приезжали сюда солдаты за фруктами. Сад колхозный в Ниновке огромный — за день не обойдешь его.
Натрусят солдаты яблок, груш. Искупаются в реке. Молока попьют, наберут яиц и уедут в город.
Деревенский пастух Ермолай продолжал пасти стадо. Ему было лет за шестьдесят. Высокий такой, сутулый. Жил бобылем на краю деревни в маленькой избушке.
Все деревенские относились ко мне хорошо. Один Ермолай зло косился. Как встретит, выругается и бормочет что-то под нос. Я не обращала внимания. Думаю, пусть себе старый хрен ворчит.
Но вот подошла теткина очередь кормить его. В полдень понесла я обед на стойло к реке. Приношу. Коровы в воде по брюхо стоят. Ермолай молча взял корзину, начал есть. Я на бережку села, ждала посуду.
— Что ж, твой батька служит у немца? — вдруг спрашивает он.
— С чего ты взял такое? — говорю.
Молчит.
— Я знаю его, — наконец произносит, — он за всю жизнь ведра картох не заработал честным путем. Он ворюга. Дурак он, — говорит.
Я и обиделась. Любила я тогда отца ужасно. Думалось, умней и добрей его нет человека на свете.
— Чего болтаешь, старый? — говорю. — Чего мелешь не знаю что? Из ума ты выжил на старости лет?
Он свое, и спокойно так:
— Я его знаю, — говорит. — Женку свою сгубил, она как мышь теперь живет. И детей погубит. И ты и Сережка сволочами будете. Это ты небось сама своего мужика извела, а? Зверь он, — кричит, — и вы зверями будете! Но грянут и на вас крещенские морозы! Грянут! Времена нынче не те!
Я уж захлебнулась гневом от негодования, а что сказать — не знаю.
Он же смотрит в землю и бубнит, будто сам себе:
— Ударят на вас крещенские морозы! В России-матушке нет гадов ползучих, скорпионов и крокодилов разных, потому как и завелись бы, но придет зима, ударят морозы и побьют всех! И нету воздуху и климату для нечисти на нашей земле! Нету! А Никита Жуков вор и злодей: женку свою загубил, образ человеческий из нее вытравил, сестру женкину в больнице во Льгове уморил. И дети его погибнут, погибнут!
Кричит, бьет кулаком по земле. И мне жутко стало. Про посуду забыла, убежала в деревню.
В потемках, разогнав стадо, пришел Ермолай. Молча поел, отправился к себе. Я к тетке: «Что, мол, это такое? Почему Ермолай зол на отца, говорит такие слова? Что плохого сделал ему отец?»
Тетка мялась, мялась. Расплакалась. А потом многое поведала мне. Почитай всю ночь говорила…
Оказалось, еще живя в деревне, отец мой насолил Ермолаю. Так насолил, что тот на всю жизнь остался бобылем. Ермолай и до революции пастухом был. У него в роду все пастушествовали: и отец, и дед, и прадед. И все они бобылями жили. Хотя каждый женат бывал: женится, а жена родит ребенка и помрет. И вот Ермолай после революции решил бросить пастушество, начать другую жизнь. Деньжата у него водились. Построил он хорошую избу. В жены взял сестру моей матушки Дуню, красавицу ужасную. Тетка говорила, Дуня на меня похожа была.
Понятно, земли потребовал Ермолай от общества. А с землей тогда так получилось. В первый год Советской власти землеустройство еще не было проведено. Из столицы пришло указание, чтоб деревни пользовались пока что землей в границах земель своих бывших помещиков. И тут-то вышла загвоздка. Ниновские крестьяне помещика не знали, у всех у них были наделы от трех до шести десятин. А соседние деревни — Александровка, Корневка — своей земли не имели, арендовали у помещиков. Теперь вся помещичья земля отошла им. Ниновским же, выходило, никакого прибавления нет. И они решили взять самовольно александровский луг за городищенским лесом. Весной вооружились топорами, обрезами, выехали пахать. Александровские мужики тоже вооружились, пошли отбивать луг. Началась между ними война. Тетка говорила — в окопах сидели, палили друг в друга, покуда не нагрянула милиция.
Ниновский народ не успокоился. Видят, силой не возьмешь, решили послать ходока в губернию. Ермолай грамотный, прежде не раз бывал в Курске. Снарядили его ходоком.
У отца же моего в это время гостил какой-то человек из Льгова, должно быть специалист по краденым лошадям. С моей матушкой, тогда еще девушкой, отец уже встречался. Дуня же очень нравилась тому человеку. Отец так подстроил дело, что свел их. Сам поведал об этом на деревне. Специально это сделал: предки Ермолая и Ермолай слыли однолюбами. А это значит, когда Ермолай вернется, Дуне пощады не будет. И ей ничего не оставалось, как бежать с тем человеком во Льгов.
Вернулся Ермолай из Курска, избу новую спалил. Перебрался обратно в старую избушку. Через сколько-то лет, когда уж отец в городе жил, прошел слух, будто человек тот льговский Дуню прогнал. Работает она у кого-то домработницей. Ермолай поехал во Льгов, Дуню нашел в больнице при смерти. Похоронил ее…
Еще кой-что рассказывала мне тетка об отце. Рассказывала, плакала.
— Ты, девка, не обессудь, — говорила она, — хоть он и брат мне, а тебе отец и живу я в его избе, а худой он человек. Бог не простит ему ничего. Он хитер, зубы заговорит кому угодно, а только бог-то видит все! — да упала на колени, до рассвета молилась.
А мне так неприятно сделалось, что не знала, как вести себя. Но любовь к отцу одолела. Думаю, пошли вы все к чертям. Небось завидуете ему, вот и мелете чепуху. Живете тут в темноте, с телятами в избах. Завидно небось, что он в городе… В таком духе думала.