18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Лидин – Люди и встречи (страница 31)

18

Михоэлс пошел проводить меня до выхода. Мы спускались по широким пустым лестницам спящей гостиницы «Москва». Внизу, в вестибюле, угрюмо горела синяя маскировочная лампочка. Сонный дежурный недовольно посмотрел на нас и открыл входную дверь.

Москва была темна, просторна и тревожна. Только недавно диктор возвестил: «Граждане, угроза воздушного нападения миновала». Мы стояли в темноте Охотного ряда, вглядываясь в невидимую улицу Горького.

— Когда снова откроются театры, надо будет начать с чего-нибудь шумного, веселого, чтобы люди встряхнулись. Довольно этого мрака! У меня от синих лампочек начинается радикулит, — кивнул Михоэлс в сторону вестибюля гостиницы и, взявшись рукой за поясницу и изображая, что у него именно от синего света начался радикулит, он простился и заковылял в сторону входа в гостиницу.

Я вспомнил это ночное прощание с Михоэлсом и его слова о шумном, веселом спектакле, попав в 1945 году на удивительный по краскам, движению, ритму и режиссерским находкам спектакль «Фрейлехс», поставленный Михоэлсом.

Как это свойственно многим большим драматическим актерам, Михоэлс был чрезвычайно отзывчив на юмор. Юмор он ощущал органически. Во время войны, в Ташкенте, он с Алексеем Толстым, тоже человеком артистическим и необыкновенно чувствовавшим юмор, разыграли на вечере в пользу эвакуированных детей какую-то придуманную Толстым сцену, в которой оба исполняли роль плотников. Вся задача заключалась в том, что оба плотника без слов принимались заколачивать гвозди в самые неподходящие по ходу действия моменты, заглушая других исполнителей. Сохранилась фотография, на которой Михоэлс и Толстой сняты в картузах и косоворотках, и те, кому привелось увидеть эту сцену, говорили, что Михоэлс изображал русского плотника так, словно всю жизнь только и плотничал.

С Михоэлсом сердечно дружили и Алексей Толстой и автор мемуаров «50 лет в строю» А. А. Игнатьев. Я вспоминаю, как искренне горевал Игнатьев, когда у него исчезла как-то самопишущая ручка, подаренная ему Михоэлсом.

— Я так любил этого человека, и мне так дорого все связанное с ним... это человек неповторимый, — сказал Игнатьев. — И чистый он был человек, такой чистый.

И много раз впоследствии, вспоминая о Михоэлсе, он грустно задумывался, как бы перечитывая одну из самых глубоких страниц в своей жизни.

Михоэлс дружил далеко не со всеми и меньше всего был склонен к тому необязательному приятельству, какое часто бывает в актерском быту. Но если он любил человека, то любил его глубоко, можно сказать, по-отечески.

С. М. Михоэлс

Однажды, ранней весной, проходя по Тверскому бульвару, я увидел на скамейке против большого серого дома, в котором оба они жили, Михоэлса и Зускина. Зускин необыкновенно выразительно сидел с повинным видом, сложив обе руки на коленях, свесив голову и сдвинув несколько внутрь носы ботинок. Он изображал, будто виновато вздыхает, а Михоэлс изображал, будто отчитывает его. Сцена явно предназначалась для проходящих мимо, а отчасти и для меня. Я подошел к ним, но оба сделали вид, что не обратили на меня ни малейшего внимания.

— Ты после гриппа, или ты не после гриппа? — строго допрашивал Михоэлс. — Я тебя спрашиваю: ты после гриппа, или ты не после гриппа?

Зускин судорожно вздохнул.

— Я после гриппа, — прохрипел он.

— Если ты после гриппа, то кто тебе позволил выйти для променада на бульвар? Кто тебе позволил? Московский градоначальник? Сейчас нет градоначальников. Может быть, начальник пожарной команды?

— Ребе, — хрипло выдавил Зускин, — у меня от ваших криков опять начинается грипп.

— А, у тебя от моих криков опять начинается грипп? А у тебя до моих криков тоже начинался грипп? — и так далее в духе интермедии, где один был школьником, а другой школьным учителем.

— Смотрите на него, — сказал Михоэлс. — Тоже герой. Генерал Скобелев. Марш домой! — заключил он и повел Зускина, действительно рано вышедшего после гриппа, домой.

У ворот дома Зускин всхлипнул.

— Вы видите? — сказал Михоэлс. — Он еще хлюпает.

Они ушли в глубь двора, и возможно, что интермедия продолжалась и на лестнице, уже без свидетелей: они оба вошли в придуманные ими роли.

Игра Михоэлса была всегда полна такого философского обобщения, что зрители, даже не зная еврейского языка, на котором он играл, понимали все психологические оттенки исполняемой Михоэлсом роли.

Я вспоминаю короля Лира в исполнении Михоэлса. Ослепший, потерявший веру в мир, обманутый старик двигался по сцене, ощупывая дрожащей вытянутой рукой воздух. Михоэлс подчинил себе пространство сцены, он один заполнял ее, его дрожащие руки, казалось, дотягивались до самых колосников — такова была пластическая сила его искусства.

После спектакля один из зрителей, делясь со своей спутницей впечатлениями, сказал:

— Я почему-то думал, что Михоэлс невысокого роста.

Он был в такой степени захвачен трагедийной силой таланта Михоэлса, что даже зрительно воспринял его образ в соответствии с масштабами трагедии. В своей автобиографии Михоэлс писал, что именно невысокий свой рост он долгое время считал препятствием для поступления на сцену.

У Шолом-Алейхема есть немало грустных и лирических повествований о том, как маленький, обездоленный человек ищет свое немудрое счастье. Михоэлс, которому был близок гуманизм Шолом-Алейхема, всегда чудесно играл его героев. Для этого, однако, недостаточно было бы одного актерского мастерства: для этого нужна была еще и глубоко чувствующая натура художника с его состраданием к судьбе человека. И что бы Михоэлс ни играл — Шекспира или Менделе-Мойхер-Сфорима, — позади изображаемых им образов всегда ощущался сам Михоэлс, отдававший людям много своей большой души, но и требовавший от них в свою очередь высоких нравственных качеств.

Этого актер не уносит с собой, даже если его голос перестает звучать на сцене, ибо этому дано победить и время и эфемерность огней рампы, как принято было писать, когда вспоминалась та или иная актерская судьба.

РОССОВ

Россов был трагиком, и самая трагическая роль, которую играл он всю свою долгую, полную горечи жизнь, была роль самого Россова.

Я встретил этого русского трагика тогда, когда все для него было уже в прошлом. В нашей современности он казался безумцем. Они был безумцем в том возвышенном смысле, в каком безумцами называют чем-либо одержимых людей. Не уязвленное честолюбие терзало его, не познанный когда-то успех отравил его коварством своей измены. Не одиночество непонятого актера сделало его столь чувствительным к неудачам. Россов считал, что он родился под знаком Шекспира. И все, что не соответствовало этому представлению о его назначении, глубоко ранило Россова.

Кто не оглядывался на человека в шляпе куполом, со старомодным фуляровым галстуком, с седым дымком волос из-под полей шляпы, в узеньких, обтягивающих голени брюках, всегда куда-то стремящегося на слабых, согнутых в коленях ногах... Куда он всегда бежал, всегда стремился — Россов? Его никто нигде не ждал. Он всюду был не ко времени. Его печаль казалась следствием неудач актерской жизни. Современный Несчастливцев, или чеховский Светловидов, или просто чудак, давным-давно переставший быть актером и помешавшийся на ролях классического репертуара?

Нет, в том-то и дело, что Россов ни при каких обстоятельствах не мог перестать быть актером. В том-то и была его трагедия, что он засыпал и просыпался с монологом Гамлета на устах или, как безумный Лир, обращался с проклятиями к изменившим ему дочерям — Искусству и Сцене.

Россов жил вне времени. Его время было временем Ричарда Второго или Генриха Пятого, его домом могли быть только подмостки, его речь могла быть пересыпана только репликами Гамлета или Лира. Он был образованным человеком, в этом отношении многие актеры могли бы поучиться у Россова: он переводил с английского и французского пьесы в стихах, сам писал пьесы, его пьесы издавались. Великим напряжением, силой воли преодолел он на сцене природный недостаток: он был заикой, и по описанию тех, кому привелось увидеть Россова на сцене, это был выдающийся трагик той школы русских трагиков, которая вела свое начало от Мочалова и Каратыгина и завершилась Ивановым-Козельским. Недаром посмертной работой Россова были недописанные им воспоминания об Иванове-Козельском.

Сколько лет было Россову? Он не имел возраста. Он больше всего боялся, что его признают стариком и тогда ему уже не дадут сыграть Гамлета. Тот старик, который на согнутых в коленях ногах куда-то торопился по улицам Москвы, признавал только одного — действующего, пожинающего театральный успех Россова. Другого Россова, сегодняшнего, со всеми его изъянами, он не видел и не хотел знать. Однажды, когда я удивился, что какая-то из его просьб была быстро выполнена, он ответил снисходительно, как самодержец:

— Но ведь об этом просил не кто-нибудь, а Россов.

Мечтой его жизни, целью всего его существования, столь бренного, столь далекого от окружающей его жизни, было сыграть Лира. Он просыпался с этой мыслью и засыпал с этой мыслью. Он рассылал письма и заявления в учреждения, в высшие инстанции: дайте Россову сыграть Лира. Один только раз загримироваться под несчастного короля Британии Лира, один только раз произнести: «Когда ты плакать хочешь обо мне, бери мои глаза», один только раз вдохнуть запах кулис...