18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Личутин – Беглец из рая (страница 150)

18

Жизненный итог бывшего советника президента в «Беглеце из рая» – отказ от изменения системы ради изменения человека: ведь реформаторство привело к катастрофическому расслоению гомо советикуса на «новых русских» и «новых нищих», к коим принадлежит и личутинский «человек в футляре»: «Я, безумный, захотел перековать Россию на новый лад и сам попал под безжалостный молот. Меня сплющило, перелицевало…»

Таковы изменения русского нигилизма – в сравнении с устремленными к переделке общества «новыми людьми» Чернышевского, тургеневским Базаровым. Нынешний нигилизм – и это точно подмечено Личутиным – занимает все более значительное место в национальном менталитете, обретая черты (нео)ницшеанства с его культом личности, а не общества. А ведь, кстати или некстати говоря, именно Ницше считал любое движение к демократии показателем упадка, победы усредненности и «стадных» чувств. В «Беглеце» ницшеанствующий герой, испивший горькую чашу власти, – прежде всего «людовед» и «душевед», изучающий человеческие типы и их место в Системе.

К чему же приводит эта тропа? В чем видит автор и герой спасение? В возвращении к жизни и любви – наперекор разочарованию, скепсису, (само)отрицанию. Старо как мир? Нет, скорее традиционно и попросту человечно. Проекция на реализацию сельской любовной идиллии в финале «Беглеца» воспринимается как восстановление звена «былой органической системы России… от которой мы отказались, уйдя в систему абсурда». Однако сбудется ли чаемое «беглецом», возможно ли для него возвращение в рай? Иль победит «зверь в душе»? Вопрос, открытый нам, читателям…

"Зверь в душе": О противоречивости русской души

Позитивную сторону в личутинском романе и в жизни составляет склонность русского человека к углубленной саморефлексии. По сути, весь роман об ученом-психологе и бывшем кремлевском советнике представляет собой тягучее, долгое раздумье о смысле происшедшего с нацией, личностью и страной. Многое в «Беглеце» связано с проникновением в архаику национального бессознательного, даже первобытных инстинктов – здесь чувствуются психологические интонации Э. Золя, в «Человеке-звере» и другой своей прозе сумевшего раскрыть тайники человеческой природы. Конечно, хоронящегося от мира отшельника назвать «зверем» никак нельзя – однако есть в его судьбе мистические странности, выводящие в центр читательской рефлексии такие извечные концепты русской трагедии, как «смерть», «убийство», «преступление». И весь роман предваряется выводом героя-психолога, за которым явно сквозит лик напряженно рефлектирующего автора: «Наверное, в каждом из нас, как в плотно запертом срубце, сидит медведь и ждет своего часа; но стоит лишь дать слабину, приотпахнуть кованую дверцу, приотпустить цепи, тут и заломает черт лохматый, подомнет под себя божью душу, выпустит дух вон, – столько и нажился».

Повествование открывается пророческим сном героя – «И вот нынче я убил человека»: сном, который сбывается в финале, предваряясь целой серией трагических утрат. И весь роман-размышление построен в весьма неожиданной для Личутина форме – психологического детектива, не ограничивающегося, впрочем, сугубо сюжетной канвой, но раскрывающего еще одну противоречивую сторону национального менталитета: ненормированность коллективных умонастроений, склонность к преступлению социальных, нравственных норм.

Впрочем, как свидетельствует мировая литература, «зверь в душе» нередко таится в любом человеке – независимо от его желаний, наклонностей и национальной принадлежности. Темное начало это может подавляться силой воли и этической составляющей, но – прорывается наружу в самых неожиданных проявлениях. Об этом – истории преступления и наказания с античных времен до Достоевского и далее, в кровавый ХХ век. Об этом – напряженные размышления современных художников. У Личутина острее всего мотив зверя звучит в «Беглеце из рая». Но появляется и ранее, сопрягаясь с образом реального зверя в сценах охоты на медведя в «Расколе», которым свойственна своя эстетика и свое мироощущение. Все это не только побуждает пристальнее вдуматься в философию современного романа, но – обратиться к истокам в русской классике.

Еще автор «Преступления и наказания», обращаясь к природе русской души, отмечал ее крайнюю противоречивость. «Достоевский утверждал, что русский народ, несмотря на свой видимый звериный образ, в глубине души носит другой образобраз Христов – и, когда придет время, покажет Его въявь всем народам, и привлечет их к Нему, и вместе с ними исполнит всечеловеческую задачу» (В. Соловьев). Подобную противоречивость подчеркивал и Н. Бердяев, говоря о постижении замысла Творца о России: об «умопостигаемом образе русского народа», который в высшей мере поляризован, есть совмещение противоположностей.

В продолжение этой философской линии, современный автор начинает свой роман о беглеце из кремлевских кущей упоминанием о «видимом зверином образе», который, однако, переместился внутрь человеческой души, словно упрятан там искони. По сути, это все то же размышление о природе зла и о первичности добра или зла в человеке: философский вопрос, над которым искони бьются лучшие умы человечества. Ответ современного нигилиста, психолога Павла Хромушина, почти лишен однозначности. Прорыв зверя в человеке ассоциируется со смертью как утратой божьей души. Дьявольское начало (зверь) – с медведем. С тем «вечным бессонным медведем», что «"шевелится" в груди, притягивает голову долу, отымает взор от пространных небес, где вздымаются ледяные горы с шапками из раскаленных угольев. Ну как тут не оступиться-то, братцы мои, как не воззвать с тоскою: "Господи, помоги и помилуй!.."».

В «Расколе» мотив медведя еще имеет реальные очертания, появляясь в сценах царской опасной потехи, «медвежьих боев»: в сценах поединка человека и медведя, где мощь лесного хозяина – под стать русскому богатырю, храброму победителю зверя. Кто этот славный богатырь? Царский стремянный Любим Ванюков, получивший прозвище Медвежья Смерть: поединок человека и зверя предстает как борьба жизни и смерти, силы и слабости.

В романе Личутина о России конца ХХ в. мотив зверя звучит сугубо в переносном плане, но от этого – еще страшнее и мучительнее. Как и, к примеру, у Пушкина в «Сне Татьяны», где героиню преследует человекоподобный «медведь», перенося ее в мир оборотней под верховенством медвежьего «кума» – Онегина, «зерно романа» здесь – «борьба двух враждующих стихий в обществе – рациональной, человеческой и иррациональной, нечеловеческой, но выступающей в человеческом облике» (А. Ванновский. Зеркало судьбы (Сон Татьяны) // Небольсин С. Пушкин и европейская традиция. М., 1999. С. 310).

Точно так же гибель несостоявшейся невесты Хромушина Марфиньки от рук случайных полюбовников предсказывается поначалу мистическими сновидениями героя, в которых отражается его восприятие любострастной «гуманитарной барышни», являющейся в подлунных грезах с русалочьим хвостом, по-кошачьи сердито волочащимся по полу. Но вот это уже не Марфинька, но – «гостья тьмы», «бесовской призрак», увенчанный «бычьей рогатой личиной с тяжелым загривком и потной курчавой шерстью с зализами на макушке» и «тяжелым звериным запахом». Почувствовав груз ночных кошмаров, будит его Марфинька уже наяву, признаваясь: «Мрак кругом, можно заблудиться… Милый, одному не выжить, не справиться, сожрут звери… Я по себе знаю, звери кругом, звериные рыла. Глаза закроешь, а кругом хари, мерзкие хари».

Призывы женщины действуют на сновидца, и ему наконец удается прорваться сквозь гибельную пелену кошмаров: «Наконец последним усилием я пробил макушкою клейкое торфяное месиво и вынырнул на божий свет». Ему с Марфинькой дарован краткий миг счастья: пробуждение, словно воскресение, открывает им дорогу к семейному счастью, они готовятся к брачному союзу. Облик женщины, в восприятии сдающегося под ее чарами Хромушина, колеблется между идеалом и явью, греховностью и святостью. Марфинька предстает то «развратной женщиной», ведьмой, русалкой, чаровницей с гибельной отравой на устах, пленительным искусом судьбы. То – послушницей в монастыре, спасительницей и вдохновительницей. Да и сам герой испытывает метания между привычкой к уединению и покою, внезапными вспышками «темного, злорадного, любострастного» чувства и – мечтой о семейной идиллии: «Мне любви надо, любви и благословения божьего и венца… Чтобы нарожать кучу детишек и жить в согласии до конца жизни, как Филомен и Бавкида…»

Но «звери» не дремлют, постепенно овладевая душою женщины. «Человек – это деградирующее животное», – с этими словами рассматривающая висящий на стене портрет «беглеца из рая» социал-дарвинистка вздымает новый виток страстей. Очередные ночные кошмары Хромушина усиливают предчувствие дурного конца. Марфинька-оборотень является ему обнаженная, с приметами животного и с распадающейся плотью. Дневная настойчивость «развратной Магдалины» (как в сердцах именует ее «беглец») оборачивается прилипчивостью нечеловеческой уже плоти в ночных видениях. «Чтобы прогнать наваждение, я с силою отпихнул оборотня от себя, но лишь увязился руками в горячей набухшей плоти, похожей на выбродившее в квашне тесто. Я попробовал вытянуть пальцы, но недоставало сил, меня словно бы объяли сотни гибких осьминожьих щупальцев… Щупальцы эти, обшарив тело, свились в тугой клубок на моем горле, и я стал задыхаться, теряя разум».