реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Лазовик – Ты был лучше всех (страница 4)

18

Два часа. Ровно два часа она отдала Аларику и его готическим терзаниям. С последним ударом виртуальных часов на экране монитора Вера сохранила документ. Дисциплина была ее единственным якорем в океане прокрастинации. Она отработала свою смену на заводе по производству клише. Теперь время принадлежало ей.

Она не встала из-за стола. Лишь медленно, с каким-то внутренним трепетом, отодвинула в сторону ноутбук, словно отодвигала ширму, за которой скрывалось нечто подлинное. Ее мир сузился до квадрата стола, залитого желтым светом лампы. В центре этого мира лежал он. Дневник.

Ее пальцы, все еще помнящие гладкий, бездушный пластик клавиатуры, теперь коснулись шероховатой, теплой кожи переплета. Это было как перейти с искусственного дыхания на настоящее. Она провела ладонью по обложке, ощущая каждую трещинку, каждый рубец, оставленный временем. Затем, с замиранием сердца, открыла его.

Тихий, бархатный шелест страниц наполнил комнату. Сухой, библиотечный запах, который она уловила на рынке, теперь был гуще, интимнее. К нему примешивалась едва уловимая терпкая нота застарелых чернил и что-то еще, неуловимо пряное, как забытые между страниц сухие цветы.

Она решила не начинать с первой страницы. Это казалось неправильным, слишком формальным. Этот поток сознания не предполагал линейного чтения. Она открыла его наугад, где-то в середине, и погрузилась.

Почерк. Это было первое, что ее зацепило. Он был живым. Неровный, летящий, с острыми, как шипы, буквами «т» и «д», с петлями «у» и «д», уходящими глубоко под строку. Нажим пера был неравномерным: некоторые слова были едва нацарапаны, другие – вдавлены в бумагу с такой силой, что на обратной стороне страницы проступал рельеф. Это была кардиограмма души, а не просто текст.

И она начала читать.

Это не было повествованием. Это были осколки. Обрывки мыслей, зарисовки снов, яростные монологи, обращенные к невидимой «ей».

«…видел сегодня, как ты смеялась с другим. У твоего смеха цвет солнца на лезвии ножа. Хотелось подойти и перерезать ему горло этим светом…»

Вера вздрогнула. Она перелистнула несколько страниц.

«Луна сегодня – дырка в черном бархате, прожженная сигаретой ангела. Я смотрю на нее и думаю, что пустота тоже может быть красивой. Но твоя пустота, та, что осталась после тебя, она беззвездна».

Снова перелистнула.

«Снова тот же сон. Коридор без конца, и все двери открываются внутрь. Я знаю, что за одной из них – ты. Но если я открою не ту, все остальные исчезнут навсегда. Я так и стою в этом коридоре, Вера. Уже который год».

Вера замерла. Сердце сделало оглушительный скачок и замерло.

Вера.

Ее имя.

Она уставилась на слово, выведенное чужой рукой, чужими чернилами, много лет назад. Это не могло быть правдой. Совпадение. Глупое, нелепое совпадение. В мире миллионы женщин с таким именем.

Но это знание не успокаивало. Она снова и снова перечитывала строчку, ее пальцы холодели. Это был не просто дневник. Это было письмо в бутылке, которое, проделав путь через океан времени, выбросило точно к ее ногам.

Она читала дальше, уже не как исследователь, а как соучастник. Она забыла о времени, о стынущем в кружке кофе, о собственном дыхании. Мир за окнами ее квартиры перестал существовать. Был только голос со страниц – страстный, одержимый, безумный. И он обращался к ней.

Слова на страницах не были чужими. Они были странным, кривым зеркалом, в котором Вера, к своему ужасу, узнавала собственные, самые потаенные черты. Каждая жалоба на одиночество, каждый выплеск ярости на безликий мир, каждая строка о творческом бессилии – все это отдавалось в ней глухим, узнаваемым эхом. Словно автор не просто писал для себя, а вел с ней диалог через десятилетия. Будто он знал ее, эту Веру, сидящую сейчас в заваленной хламом квартире в футуристически-готическом Фальтико. Она была адресатом этих записок, заблудившимся во времени.

Она продолжила свое исследование, теперь уже более осторожно, как сапер на минном поле. Ее пальцы наткнулись на утолщение. Несколько листов в самой середине книги были намертво склеены по внешнему краю, образуя плотный, монолитный блок. Что-то было пролито на них давным-давно – клей, или, может, воск. Вера подцепила край верхнего листа ногтем и попыталась аккуратно потянуть. Бумага не поддалась. Она потянула чуть сильнее, и послышался тихий, сухой треск – звук рвущейся ткани времени. По краю листа побежала белая, волокнистая рана. Вера тут же отпустила. Нет. Так нельзя. Тайны этого дневника не хотели, чтобы их брали силой. Она оставила эту загадку на потом.

Листая дальше, она нашла другие аномалии. Целые страницы, где текст был стерт. Не зачеркнут, а именно стерт – с усилием, с остервенением, так что на плотной бумаге остались лишь серые, грязные разводы и углубления от пера, призрачные следы погребенных слов. Под светом лампы, наклонив дневник под определенным углом, можно было различить отдельные буквы, но не более. Еще одна запертая комната в этом доме из бумаги. Она решила, что позже можно будет попробовать прочитать это, может, с помощью хитрого освещения или техники прорисовки.

Но все эти загадки отступили на второй план, когда ее взгляд выцепил еще одну фразу. Она была написана не так яростно, как та, первая, что она увидела на рынке. Эта была спокойнее, более взвешенной и оттого еще более пугающей в своей уверенности.

«только я могу вывести её из этого тупика».

Вера застыла, перечитывая строку снова и снова. Тупик. Слово было холодным и острым. Оно описывало ее жизнь с исчерпывающей, безжалостной точностью. Ее карьера. Ее квартира. Ее вымученный роман о вампирах. Все это было одним большим, серым тупиком.

Это он про книги? – мысль была нелепой, защитной реакцией. – Брось, Вера. Как он мог писать это тебе?

Она закрыла глаза, потерла виски. Логика кричала, что это совпадение. Простое, дурацкое совпадение. Мир полон отчаявшихся женщин и самонадеянных мужчин, уверенных, что они могут их спасти. Это универсальный сюжет.

Но почему? Почему оно настолько точное? Это не было похоже на случайность. Это было похоже на диагноз, поставленный много лет назад и доставленный ей с курьерской точностью. Словно кто-то знал, что именно в этот вечер, именно в этом состоянии, она прочтет эти слова. И это пугало гораздо сильнее, чем любые склеенные страницы и стертые строки.

Пальцы Веры, ставшие неестественно холодными, перевернули еще одну страницу. Шорох был хрупким, как треск крыла мотылька, пойманного в паутину. Она уже не просто читала; она вдыхала сухой черный яд чернил, позволяя ему растекаться по венам. Каждая новая фраза была не информацией, а инъекцией чужой, застарелой эмоции.

«если бы она видела меня так же, как я вижу её»

Эта строка была написана мелко, почти застенчиво, забившись в самый угол страницы, словно автор сам стыдился своей мысли. Он невидимка? Призрак с биноклем, застывший у окна напротив? Вера невольно бросила взгляд на свое собственное окно. Оно было черным, бездонным, и в его глубине, как в темной воде, отражалась лишь ее собственная фигура, склонившаяся над столом под кругом желтого света. Ей на мгновение стало холодно, по спине пробежала колючая волна. Это было чувство не столько страха, сколько узнавания. Власть смотрящего, остающегося невидимым, – разве не в этом суть ее ремесла? Разве не она сама была бесплотным соглядатаем, подсматривающим за выдуманными жизнями? Он был ее отражением, только вывернутым наизнанку.

Она перелистнула еще один лист.

«я вздыхаю по каждому твоему движению»

А он романтик. Или маньяк. Или и то, и другое сразу. Эта фраза была пропитана такой густой, почти удушающей нежностью, что Вере стало не по себе. Это не было абстрактным восхищением. Это была тотальная, микроскопическая фиксация. Он вздыхал не по ее улыбке или походке, а по каждому движению. По тому, как она поправляет выбившуюся прядь волос. Как подносит кружку к губам. Как ее пальцы замирают над клавиатурой.

Романтик? Или коллекционер мгновений? Человек, который не живет своей жизнью, а питается чужой, консервируя ее в словах. Он превращал ее жизнь в гербарий, засушивая каждое мимолетное движение между страницами своего дневника. И Вера, читая это, ощущала себя пойманной бабочкой, пришпиленной к бархату его внимания. Это было и лестно, и невыносимо жутко. Это было то самое всепоглощающее внимание, которого она так жаждала от безликих судей на конкурсах, но в такой концентрированной, интимной форме оно оказалось ядом.

Она продолжала погружаться, переходя от обрывка к обрывку. Каждая страница была новой комнатой в его разуме, и в каждой комнате висели ее портреты – написанные словами, сотканные из его одержимости. Она была не читателем. Она была экспонатом.

Она перевернула еще одну страницу. Почерк здесь был ровнее, усталее, словно автор писал это после долгого, безрезультатного дня наблюдений.

«она не видит, я в глубокой печали по этому поводу»

Простая, почти детская жалоба. Но от нее веяло бездонной тоской. Это была печаль бога, который создал идеальный мир, но забыл создать для него зрителя. Это была скорбь призрака, который отчаянно пытается коснуться живого, но его пальцы проходят сквозь плоть, не оставляя следа. Вера почувствовала укол странного, неуместного сочувствия.