Владимир Лазовик – Считалочка от Алой до Яги (страница 4)
Она перевернулась на другой бок, пытаясь отогнать наваждение. Но песня не уходила. Она крутилась в голове, как заевшая пластинка, подстраиваясь под мерный стук колес. Тук-тук. Тук-тук.
«…те, кто верит дуракам…»
«Дуракам», – мысленно повторила Катя. Она сама была такой дурой. Верила в свой успех, в карьеру, в то, что всегда успеет, что всегда будет «потом». Она верила в ложь, которую сама себе и придумала.
Последняя строчка пришла с новой волной воспоминаний. Бабушка всегда пела ее тише, почти шепотом, и ее глаза в этот момент становились серьезными и строгими.
«…их всех съест Баба-Яга».
Катя напевала эти слова про себя, и от них по коже пробежал холодок, не связанный ни с горем, ни с виной. Это был другой страх. Первобытный, детский, забытый. Тот самый, который она испытывала тогда, в шесть лет, слушая эту колыбельную и представляя себе страшную старуху, которая бродит по заснеженному лесу за окном.
Она не знала, почему вспомнила эту песню именно сейчас. Возможно, из-за разговора с Сашкой и ее бабушкой. Возможно, из-за чувства вины. А может, из-за этого бесконечного, черного леса, который бежал за окном поезда, не отставая ни на шаг. Она лежала в темноте, на своей верхней полке, и тихо напевала про себя жуткую колыбельную из детства, пытаясь этим успокоить боль, не понимая, что на самом деле делает нечто совершенно иное.
Она перевернулась на спину, и ее взгляд уперся в багажную полку над головой. Что-то было не так. Угол ее чемодана был приоткрыт, и из щели торчал белый, зазубренный краешек. Гребень. Катя была уверена, что застегнула молнию до конца. Она помнила этот резкий щелчок замка. Но вот он, торчит, будто специально поджидая ее взгляда.
Легкая дрожь раздражения прошла по телу. Даже вещи перестали ее слушаться. Она приподнялась, протянула руку и вытащила гребень из плена чемодана. Он лег в ладонь, знакомый и чужой одновременно. Кость была гладкой, отполированной сотнями, если не тысячами прикосновений, но при этом удивительно легкой. Поверхность была испещрена сетью тончайших трещинок, как старый фарфор. Катя провела пальцем по одному из зубцов. Он был острым, а его кончик крошился под легким нажимом, оставляя на подушечке пальца белый, пыльный след, похожий на меловую крошку. Этим гребнем, казалось, можно было рисовать на темной поверхности, как мелком.
Она поднесла его ближе к лицу, рассматривая в тусклом свете аварийной лампочки. Резная птица на рукоятке смотрела на нее пустыми глазницами. От гребня не исходило ни тепла, ни холода, он был абсолютно нейтрален, просто старый, ветхий кусок кости. Просто вещь.
Катя уже собиралась засунуть его под подушку, чтобы не потерялся, когда поезд слегка качнуло на стрелках. Ее взгляд невольно метнулся к окну. На долю секунды, на одно биение сердца, игра света и тени сложилась в кошмарный образ. В черном стекле, на фоне проносящегося леса, отразилось не ее лицо.
Там, за ее плечом, сидела старуха. Не бабушка Клава, с ее добрыми морщинками и мягкой улыбкой. Это было нечто другое. Лицо – высохшее, сморщенное, как печеное яблоко, с глубоко запавшими глазницами, из которых смотрела черная пустота. Безгубый рот был провален внутрь. Длинный, крючковатый нос почти касался острого подбородка. На голове – темный платок, из-под которого выбивались редкие седые космы. Образ был настолько четким, настолько реальным, что Катя почувствовала на затылке ее смрадное, ледяное дыхание.
Она резко вздрогнула, едва не вскрикнув, и обернулась.
Никого.
Позади была лишь стена вагона и темный проход. Она снова посмотрела в окно. Теперь там отражалось только ее собственное, перекошенное от ужаса лицо. Бледная кожа, огромные, испуганные глаза и огненный ореол растрепанных волос. Никакой старухи не было.
Сердце колотилось где-то в горле, бешено, оглушительно. Катя судорожно сглотнула. Галлюцинация. Просто игра света, отражений, наложившаяся на усталость и стресс. Конечно. Что еще это могло быть? Мозг, измученный горем, начал играть с ней злые шутки.
Она сделала несколько глубоких, прерывистых вдохов, пытаясь успокоиться. Руки мелко дрожали. Она посмотрела на гребень, который все еще сжимала в руке. Старая, безобидная вещь. Катя аккуратно положила его на узкую полочку у стены, рядом с подушкой. Подальше от себя, но так, чтобы он был на виду. Просто чтобы убедиться, что он больше никуда не «убежит» из чемодана. Она снова легла, отвернувшись от окна, и натянула одеяло до самого подбородка. Но чувство, что за ее спиной, в непроглядной тьме за стеклом, кто-то пристально смотрит, не проходило.
Тишину, которую Катя так отчаянно пыталась вернуть, разорвали неровные, шаркающие шаги в проходе. Кто-то шел от тамбура, тяжело опираясь на стены и поручни, и бормотал что-то себе под нос. Шаги остановились прямо напротив ее отсека.
– Да, Ален, да, я… да, я в поезде, – голос был молодым, но уже с характерной пьяной хрипотцой, слова произносились чуть растянуто. – Нормально все, чего ты? Сказал же, еду.
Катя приоткрыла глаза и посмотрела вниз через щель между своей полкой и стеной. В проходе, покачиваясь в такт движению вагона, стоял парень. На вид ему было лет двадцать. Короткая, почти ежиком стрижка открывала затылок с нелепой белой полоской незагоревшей кожи – след от фуражки. На нем были выцветшие армейские штаны и простая черная футболка, из-под которой виднелись острые, худые ключицы. Лицо у парня было простое, курносое, с упрямо сжатыми губами, но сейчас оно было раскрасневшимся от выпитого, а глаза блестели лихорадочным, нездоровым огнем. Он держал телефон у уха, а в другой руке сжимал наполовину пустую пластиковую бутылку с коньяком. Дешевым, судя по этикетке.
– Да не пьяный я! – возмутился он слишком громко, заставляя кого-то в соседнем купе недовольно заворочаться. – Устал просто. Год, Ален, год! Имею я право расслабиться? Я к тебе еду, дуреха. Подарок везу.
Он на мгновение замолчал, слушая ответ, и его лицо смягчилось. Упрямство ушло, сменившись почти детской, тоскливой нежностью.
– Я тоже скучал. Очень. Все, давай, а то связь плохая. Завтра буду. Целую.
Он сбросил вызов и шумно выдохнул, отхлебывая прямо из горла. Затем его взгляд, блуждающий и несфокусированный, наткнулся на Катю, которая смотрела на него сверху. Он неловко ухмыльнулся, пытаясь выглядеть бравым и уверенным в себе, но пьяная слабость делала его взгляд уязвимым.
– С праздничком, – пробормотал он, приподнимая бутылку в качестве тоста. – Дембель. Виталий.
Катя молча кивнула.
– А вы чего не спите? – его язык слегка заплетался. – Дорога дальняя, дорога трудная. Мне вот до моей… еще полдня трястись. Ждет, поди. Год ждала.
Он говорил это больше себе, чем ей, пытаясь убедить самого себя. В его пьяной браваде сквозила отчаянная потребность в том, чтобы все было хорошо, чтобы его действительно ждали, чтобы этот год в сапогах не прошел зря. Он снова качнулся, чуть не упав, и, оперевшись о стену, побрел дальше по вагону, в сторону туалета, оставляя за собой терпкий запах алкоголя и несбывшихся надежд. Катя смотрела ему вслед. Еще одна душа, запертая в этой несущейся сквозь ночь железной коробке.
Не успел Виталий скрыться в конце вагона, как из соседнего отсека, откуда ранее доносилось недовольное ворочанье, показалась крупная фигура. Мужчина двигался с медленной, уверенной грацией большого, сильного животного. Он был высок, под два метра ростом, и даже в узком проходе вагона держался так прямо, что казался еще выше. Широкие плечи почти касались стен.
На вид ему было около пятидесяти. Седина лишь слегка тронула его густые, темные волосы на висках, придавая ему благородства. Лицо было словно высечено из камня: мощная, квадратно очерченная челюсть, прямой, почти греческий нос и высокий лоб. Он был из тех мужчин, которых называют «породистыми» – красивый, статный, с врожденным чувством собственного достоинства. На нем была дорогая, идеально отглаженная рубашка-поло и хорошо сидящие брюки, что резко контрастировало с общей атмосферой плацкарта.
Однако вся эта внушительная внешность была перечеркнута выражением лица. Оно было недовольным, брезгливым, словно он оказался в этом вагоне по какой-то чудовищной ошибке и теперь вынужден терпеть общество низших существ. Тонкие губы были плотно сжаты, а в темных, глубоко посаженных глазах застыло холодное раздражение.
– Никакого уважения, – пробормотал он вполголоса, но так, чтобы его услышали. Голос у него был низкий, с бархатными, рокочущими нотками. – Орут, пьянствуют. Не вагон, а балаган.
Он бросил быстрый, оценивающий взгляд на Катю, скользнул по ее растрепанным волосам, по простой одежде и задержался на ее верхней полке с едва заметным презрением. В его взгляде читалось все: и осуждение пьяного дембеля, и молчаливый упрек всем, кто нарушал его покой. Он не повышал голоса, не вступал в прямую конфронтацию, но от всей его фигуры исходила аура власти и уверенности, что мир должен подстраиваться под него, а не наоборот.
Мужчина прошел дальше по коридору, направляясь к титану с кипятком. Его походка была твердой, не зависящей от качки поезда. Он был как богатырь из старых сказок, сильный и несокрушимый, но богатырь, который попал не в чисто поле на битву со змеем, а в тесный, душный вагон, и это унизительное обстоятельство приводило его в тихое бешенство. Катя проводила его взглядом, чувствуя себя маленькой и незаметной. В этом вагоне, как оказалось, был свой царь, и его величество было очень недовольно.