реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Козин – Под стук копыт (страница 56)

18

В годы прасоциализма на далеких пастбищах не знали радио, и газеты возникали реже, чем юный девичий месяц; а в чем радость пешей жизни у стад? Конечно, благополучие отар, сладкая вода, вечерний плов, табачные отрады — нас и чилим, добрые чарыки, брезентовый плащ или ойлик, кошма, постум, дутар — и новости! Человек, не одаренный новостями, досаднее лишенца.

"Хабар бар?" (Новости есть?) Это и призыв, и тревога надежд, и близость очарований.

У краснобороденького хабарчи Язмурада всегда был полный хурджин новостей: жизнь вечно изменчива — жизнь есть событие; уметь наблюдать ее — весенние страсти черепах и верблюдов, битвы псов, скарабеев — жуков-навозников, скорнпонов и фаланг, движение окилана — змеи-стрелы, ветра и песков, человеческих глаз и рук, старые и свежие следы — есть дар познания, чутье бытия; событие; и сила знойного беззапретного воображения творит события.

Человек создает вещи и войны, революции и особняки, всенародные связи, скиты, изуверства, истины, идеи, подлости, чудеса, небылицы; брехня должна быть вещей, небывалой, как и поэзия. Брехать народу, чтобы он хохотал и, хохоча, обновлялся мыслию и волею, — наглое развлечение, искусство бесстыжих и жизнерадостных. Пастухи, вежливо прощали грубость слова — была бы смелость вымысла, радость неожиданности.

Ель сказал Кабиносову:

— Может быть, я и вы — навоз…

— Перегной? Оставим эту болтовню!

— История меняет социальные знаки, Константин Кондратьевич, плюсы перевоплощаются в минусы — и наоборот!

— Есть древнеегипетский знак вечности.

— Некогда нам заниматься вечностью, мы стремительны, земля в страшном беспорядке, всюду сор и пыль веков, неубранность и неизвестность!

— Все есть процесс.

— Вы не даете закончить мысль!

— Разорванное мышление отвратительно.

— Он — не коммунист! — став стройным в гневе, вскричал Ель; издали, с лысого бугра, он указал на большую кибитку.

— А что оно?

— Он угнетает, он — шкура, самозванец, оборотень! Думаете, я не знал подлинных коммунистов? Нет знал и знаю! В Питере я отдался марксистской философии, я ослабел от отчаяния, сомнений, неловкой жизни, и Шопенгауэр грыз меня, как шакал, будущее казалось мне кукишем, прошлое — кровавой лужей, и был лишь один человек, который считал меня человеком; он был поврежден пытками офицерья в плену у генерала Шкуро, он испытал голое одичание, спасаясь в пустынных снегах, он плача расстрелял двух лучших друзей — одного за простодушие, другого за самовластие, он был бездетен, и любимая жена бросила его, — он добровольно уехал работать в район, где люди пожирали трупы (и до этого способны довести народ кабинетные теоретики!), и он был падежным человеком науки, когда мы познакомились, он жил безбытно, одиноко, с утра до ночи — в терпеливом мире лабораторий, — и у него всегда находились для меня хлеб и колбаса, насущные мысли, насмешка и чуткость. А что я ему? Человек. И он был подчеркнутый человек, коммунист. В кибитке же у нас сидит отребье — и смрадно дышит!

— Директор имеет право сидеть, где захочет.

— Оставьте, Константин Кондратьевич, не прикидывайтесь вахмистром, старослуживым!

— Не вижу я ничего социально преступного в том, что директор одиноко воняет в кибитке.

— Эксплуататор! Мировой прохвост!

— Вы умеете ненавидеть.

— Классовое чутье. Я хочу пользоваться дарами социализма. Я хочу быть человеком крупных знаний, больших помыслов. Я хочу неустанной человечности. Полноценная личность — бог социализма! Все, кто подтачивает или растрачивает мой кровный социализм, враги моей мечты! До революции я не знал классовой ненависти, я был ничтожен, сейчас я человек надежды, я будущее люблю, я ненавижу сволочь вчерашнего века, насильников, вельмож, воров, льстецов, холопов, паразитов, растлителей социализма!

— Артыков вас не слышит. Жаль.

— Вы обязаны обезвредить его!

— Я не укротитель змей.

— Вы — гражданин? Или беспартийный?

— Где же я вам в пустыне найду милиционера?

— Легкомыслие! Не ожидал, Константин Кондратьевич!

— А я плевал. Социализм будет — вопреки всем директорам.

— Нет, нехорошо у нас на колодцах!

— Валентин Валентинович, идея социализма есть идея, то есть познание плюс помысел, следовательно — процесс. Идея живет в нас? Жива, мы впитали ее. Мы — пролетарии пустыни, советские пролетарии, творим, обманываемся, изменяем, деремся, изобретаем, учимся, умнеем, хитрим, дабы вылепить новизну небывалого человека — его мировой мир.

— Не агитируйте меня, я зол.

— Я не агитатор, я зоотехник, рабочий человек, мастеровщинка.

— Вы — спец! И я — полуспец. Мы — пятнистые интеллигенты, заразы, в родимых пятнах капитализма.

— Феодальная сплетня, клевета недобитков! Я — мастеровой, мал-мастер, куюнуста. Я твердо знаю, деловые мысли, потные портянки, зоркие руки — чьи? Наши. Социализм делаем мы!

— Дальнозоркости нет!

— Садитесь на Жан-Жака, Валентин Валентинович, поезжайте на станцию Сарыджа, первым поездом — в Кушрабат, все расскажите Питерскому, я ему сейчас записку настрочу. Жан-Жака оставите на станции у нашего агента, накажите, чтобы кормил ишака, как свою девочку-красоточку, — и ни-ни, никуда на нем, до моего распоряжения! Ну, якши иол, действуйте! Привет Надии Макаровне!

Ночью Язмурад проснулся от бесчувственного ужаса: ему приснилось, что волк в кудрявой ворованной папахе отрезал хвост у стройного беззубого старейшего барана. Язмурад поднялся с кошмы, на которой спал (близ второго колодца), и, отравленный подлым сном, пошатываясь, пошел к своей отаре изуродованных жизнью овец — хурде.

Седая каракульская отара, сливаясь в лунном свете с бледным песком, важно спала, отстраненная от мира строгими псами. Ближний пес подошел к своему богу — пастуху и почтительно встал перед ним, виляя обрубком хвоста.

— Якши, Кызылджа! — сказал Язмурад рыжему псу и повернул к большому колодцу — напиться сладкой воды.

Не дойдя до колодца, он лег на песок, густо усыпанный сухим овечьим пометом, и затаился. За колодцем директор Артыков неслышно, с хозяйским спокойствием, седлал встревоженного, задорно послушного Пролетария.

Конь был напоен, оседлан, взнуздан. Из кибитки Артыков вынес хурджин и набил его снопиками люцерны. Конь чуть заржал. Артыков закинул уздечку за заднюю луку седла — конская голова вздернулась к луне, конь затих, встал изваянно. Артыков наполнил водой две фляги, оправил папаху, сел в седло, взмахнул камчой и скрылся в лунных песках.

Язмурад сел на колоду, у колодца.

"Куда порысил начальник ночью? — рассеянно думал пастух. — На станцию? Люцерна на станции есть. Почему Кайгысыз не знает? Надо бы спросить начальников. Но начальство — как смерть, на вопросы отвечать не обязано. Должен ли я доложить старшему чабану Яхье Гундогды? А, поцелуй не свою мать, как русские говорят, у всякого начальства своя дурь. Пойду спать!"

Обширна равнина, на которой чернели колодцы; рассветное солнце — из-за дальних барханов — озаряло равнину не сразу. Равнина была полусветлой, когда специалисты древних колодцев Геокча — зоотехник, овцевод и старший пастух — вошли в большую кибитку. Она была пуста.

— Конокрад! — сказал Кабиносов. — Идол, пять суток просидел в кибитке, ни слова не сказал народу и увел моего Пролетария, ночью. Нравственный образец! Модель. Падаль.

— Дурак пропал! — сказал Джума Пальван и засмеялся, веселый великан.

— Дураки не пропадают.

— Я мог бы одной рукой всадить его в землю, из него выросла бы верблюжья колючка!

Яхья Гундогды ничего не сказал; он прошел за колодец и шепнул несколько слов своему сыну — подпаску.

Весь день была тишина.

Подпасок вернулся на колодцы в предлунные сумерки, когда пастухи курили чилим у пустой кибитки; мальчик-подросток очень устал, по хотел быть мужчиной, достойным отца; он старался не показать своей слабости, лишь робко вздыхал.

— Говори! — приказал сыну Яхья Гундогды.

И мальчик деловито, чуть волнуясь, рассказал, что следы золотого коня (дор-ат), на котором скрылся грозный начальник, вели к станции, но не довели, свернули вдруг по крепким подошвам барханов на Кара-такыр и пересекли его наискось; у пустынной железной дороги начальник слез с седла и повел коня в поводу, по шпалам. Не к станции Сарыджа, а в другую сторону.

— Ахмах! (Дурак!) — сказал Джума Пальван. — До Мерва далеко.

— А в вагон коней не сажают, они не умеют сидеть сложа ноги! — заметил Язмурад.

— Говори! — приказал сыну Яхья Гундогды.

— Начальник долго вел по шпалам коня, но у него треснула подкова на правой задней ноге, начальник хотел оторвать ее, полподковы оторвал, бросил и сел на рельс. Полподковы блестела под солнцем, вдали от шпал; возле нее конских следов не было.

— Не нашлось у начальника трубы с дымом, иначе он, сидя на рельсе, легко докатился бы до Мерва! — проговорил Язмурад.

— Начальник сидел на повороте железной дороги, где высокие бугры. Наверное, выскочил поезд: конь испугался, и начальник перепугался.

— Так испачкал рельсы, что поезд остановился! — заметил Язмурад.

— Нет, рельсы были чистые, — сказал подпасок. — Конь вырвал повод из руки начальника, начальник упал, конь поскакал прочь от железной дороги, начальник за ним…

— Куда? — нетерпеливо спросил Кабиносов.

— К Мургабу.

— Директор догнал коня?