18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Загадка Зимнего дворца. Книга 2. Тень Севастополя (страница 2)

18

Однажды вечером, вернувшись домой, он застал дядю Карла в кабинете. Тот сидел за столом, перебирал старые бумаги — свои, немецкие, которые привез из Дрездена. На лице его была написана тревога.

— Что-то случилось, дядя? — спросил Загорский, закрывая дверь.

— Письмо, — ответил Шмидт, протягивая конверт. — Пришло сегодня. На имя твоего отца.

Загорский взял конверт. Адрес: «Петру Ильичу Загорскому, Санкт-Петербург, Фонтанка, казенная квартира». Обратного адреса нет. Почтовый штемпель — Петербург, вчерашнее число.

— Отец умер шесть лет назад. Кто мог прислать?

— Открой, узнаешь.

Загорский вскрыл конверт. Внутри — лист плотной бумаги, исписанный каллиграфическим почерком, незнакомым, но отточенным, как у писца.

«Многоуважаемый Петр Ильич!

Прошло много лет, но я помню нашу встречу в Берлине. Помните тот вечер, когда вы сказали мне: "Всё, что мы делаем, мы делаем для будущего"? Теперь это будущее наступило. Нам нужно встретиться.

Я знаю, что вы живы. Я знаю, где вы. Приходите завтра в полночь на Смоленское кладбище, к старому склепу. Спросите "друга из Берлина".

Я жду».

Загорский перечитал письмо дважды, потом поднял глаза на дядю.

— Что это значит? Кто-то считает, что отец жив?

— Или хочет, чтобы мы так думали, — ответил Шмидт. — Это ловушка. Кто-то знает о твоей семье больше, чем должен.

— Вы знаете этого человека? "Друг из Берлина"?

— Берлин — большой город. У твоего отца было много знакомых. Но одно я знаю точно: если кто-то назначает встречу на Смоленском кладбище в полночь, он не желает добра.

Загорский спрятал письмо в карман.

— Я пойду.

— Я с тобой, — сказал Шмидт. — И не спорь. Это моя война не меньше, чем твоя.

Они смотрели друг на друга, и в этом взгляде было всё — память о прошлом, страх за будущее и решимость, которую не сломить.

— Завтра в полночь, — сказал Загорский. — Будем готовы.

Ночью он долго не спал. Лежал на спине, глядя в потолок, слушал дыхание Анны. Она спала беспокойно, ворочалась, тихо стонала во сне — ребенок давил на внутренности. Загорский погладил ее по плечу, поцеловал в висок.

— Ты не спишь? — прошептала она.

— Нет. Думаю.

— О чем?

— О разном. О службе, о семье, о будущем.

Она повернулась к нему, положила голову на грудь.

— Алеша, я боюсь.

— Чего?

— Сама не знаю. Но с недавних пор мне кажется, что за нами следят. Что-то надвигается. Что-то темное.

— Это беременность, — попытался успокоить он. — Нервы.

— Нет, — твердо сказала она. — Не только. Я чувствую. Я женщина, я мать, я чувствую опасность за версту.

Он не знал, что ответить. Потому что сам чувствовал то же самое.

— Ничего с нами не случится, — сказал он наконец. — Я обещаю.

— Не обещай того, что не можешь сдержать, — прошептала она. — Просто будь рядом. Это всё, что мне нужно.

Они замолчали. За окном шумела ночная Фонтанка, где-то лаяли собаки, цокали подковы запоздалого извозчика. Петербург жил своей жизнью, полной тайн и опасностей.

Загорский лежал с открытыми глазами и думал о завтрашней нощи. О письме, о Берлине, об отце, которого не было в живых. И о том, что кто-то, очень хитрый и терпеливый, плетет сеть, в которую они вот-вот должны попасть.

Он не знал кто. Но знал, что встретит его лицом к лицу. И тогда решится всё.

Глава 2. Смерть на балу

Приглашение на бал к графу Шувалову лежало на столе Загорского уже три дня — тяжёлый картонный прямоугольник, тиснёный золотом, с вензелями и витиеватой подписью: «Его сиятельство граф С. П. Шувалов покорнейше просит пожаловать». Загорский перечитал его дважды, потом отложил и больше не вспоминал. Светские рауты были не его стихией. Он предпочитал тесные кабинеты, запах табака и погони в ночных переулках — там, где не было места церемониям и веерам.

Но граф Панин, вызвав его накануне, сказал коротко: «Поедете. И не просто так. На балу будет пол-Петербурга. Ваше присутствие — знак. Люди должны знать, кто теперь возглавляет Особую канцелярию». Загорский не спорил. Он научился не спорить с начальством, особенно когда оно право.

И вот теперь он стоял в прихожей своей квартиры на Фонтанке, перед зеркалом в тяжелой раме, и поправлял фрак. Чёрное сукно, белоснежная сорочка, запонки с агатом — подарок Анны на прошлое Рождество. Сзади маячил Егоров, тоже парадный, при шпаге, хотя оружие на балах не приветствовалось. Загорский настоял: «Мы на службе, даже когда в гостях».

— Галстук криво, ваше превосходительство, — заметил Егоров.

— А ты, смотрю, щёголь, — усмехнулся Загорский, поправляя узел. — Жена научила?

— Так точно. Она у меня из бывших портних, в этом толк знает.

— Счастливый ты человек, Егоров. С женой, с детьми. А я вот на бал, как на каторгу.

— Зато Анна Григорьевна рада будет отдохнуть без вас, — осторожно заметил Егоров. — Говорила вчера, что вы ей спать не даёте — всё ворочаетесь, всё думаете.

Загорский промолчал. Анна права — он не спал третью ночь. Всё думал о письме из Берлина, о таинственном «друге», который назначил встречу на Смоленском кладбище и не явился. Загорский прождал два часа, промёрз до костей, но вместо человека в сером пальто нашёл только заиндевевший венок на чьей-то могиле и следы, заметённые позёмкой. Дядя Карл, стоявший в отдалении, сказал потом: «Он передумал. Или проверил, пришли ли мы. Такие, как он, не любят рисковать».

Письмо положили в сейф. Но тревога осталась.

— Пора, — сказал Загорский, накидывая шинель. — Карета ждёт?

— У подъезда.

Они вышли. Ночь была морозная, ясная — такая, когда звёзды кажутся ледяными гвоздями, вбитыми в небо. Дышать было больно, но приятно. Фонари горели ровно, не мигая, и тени на снегу лежали чёрные, резкие.

Карета покатила по набережной, застучала копытами по мостовой. Загорский смотрел в окно на проплывающие мимо особняки, ограды, решётки Летнего сада. Петербург ночью был красив — холодной, опасной красотой. Как женщина с пистолетом в муфте.

— Ваше превосходительство, — спросил Егоров после долгого молчания. — А что, если на балу что-то случится? Я к тому, что там важные люди, а мы без оружия.

— Оружие будет, — ответил Загорский, похлопав по карману сюртука. — Маленькое, но верное.

Егоров понимающе кивнул и больше не задавал вопросов.

Особняк Шуваловых на набережной Фонтанки сиял огнями, как рождественская ёлка. У подъезда толпились кареты, кучера кутались в тулупы, лошади били копытами, высекая искры из брусчатки. Парадная лестница была устлана ковром, перила увиты живыми цветами — в феврале, среди лютого мороза, это выглядело почти неприлично, но граф Шувалов любил роскошь. Говорили, он выписывал орхидеи из самой Бразилии.

Загорский и Егоров сдали шинели в гардеробе, поднялись на второй этаж. Бальный зал поражал воображение: огромный, в три света, с хрустальными люстрами, зеркалами в золочёных рамах и лепниной, изображавшей амуров и пастушек. Гремел оркестр, кружились пары, мелькали мундиры, фраки, шелка.

Загорский сразу почувствовал себя чужим. Он не умел танцевать, не знал новейших сплетен, не разбирался в моде. Но он умел другое — смотреть. Он встал у колонны, взял с подноса бокал шампанского и начал наблюдать.

Граф Шувалов — хозяин дома — был тучен, красен лицом, говорил громко и хохотал ещё громче. Он метался по залу, пожимал руки, хлопал по плечам, и каждое его движение напоминало ужимки ярмарочного скомороха. Рядом с ним жена, молодая графиня с печальными глазами, казалась статуей — красивой, но безжизненной. Загорский вспомнил историю, которую рассказывала Анна: ходили слухи, что графиня несчастлива в браке, что у неё есть тайный поклонник. Сплетни, конечно. Но сплетни иногда оказываются правдой.

— Ваше превосходительство, — шепнул Егоров, возникнув за плечом. — Я тут прошёлся по комнатам. Всё тихо. Но один лакей сказал, что барон фон Розен, из Министерства иностранных дел, сегодня в ударе — всех поздравляет, много пьёт. Вон он, у буфета.

Загорский посмотрел в указанном направлении. Барон фон Розен оказался высоким, худощавым стариком с бакенбардами и орлиным носом. Он стоял у стола с закусками, держал в руке рюмку и говорил что-то соседу — молодому дипломату в синем мундире. Лицо барона было оживлённым, даже весёлым, но глаза... глаза смотрели с тоской. Загорский знал этот взгляд — у человека, который давно устал жить, но продолжает из привычки.

— За ним наблюдают, — заметил он.

— Кто? — не понял Егоров.

— Вон тот, в сером. У колонны. Видите?