реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Государь, час пробил (страница 5)

18

Я приказал Архипу обойти всех больничных сторожей и мортуариев, но тело Кулика так и не нашли. Он просто исчез, растворился в промозглом воздухе осеннего Петербурга, как исчезали десятки людей в то неспокойное время. Меня мучила совесть. Я послал человека на смерть. Но еще сильнее меня мучила мысль, что враг теперь знает о моем интересе к дому Шувалова. И ждет ответного хода.

Ответный ход не заставил себя ждать. Через два дня после исчезновения Кулика, когда серый, унылый дождь вновь зарядил на весь день, превращая улицы в реки грязи, в двери моего кабинета в Управе постучали.

— Войдите, — сказал я, не отрываясь от рапорта о краже в Гостином дворе.

Дверь отворилась бесшумно, и на пороге возник человек. Я сразу понял, что это не обычный посетитель. Одет он был во всё черное: черный сюртук тонкого сукна без единого украшения, черный жилет, черный шейный платок. Даже перчатки на его руках были из черной замши — редкость, стоившая немалых денег. Лицо его, бледное, словно вылепленное из воска, казалось неподвижным, а глаза — темные, глубоко посаженные — смотрели с холодной, почти нечеловеческой пристальностью. Он не был стар, но и молодости в нем не чувствовалось. Это было лицо человека, который давно умер душой, оставив лишь оболочку для исполнения чужой воли.

Он не представился. Вместо приветствия он прошел к моему столу, не дожидаясь приглашения, и положил передо мной плотный конверт из дорогой вержированной бумаги. Запах сургуча — тяжелый, с примесью мускуса — ударил в нос.

— Господин капитан Репнин, — произнес он тихим, свистящим голосом, в котором не было ни угрозы, ни просьбы, лишь констатация факта. — Вам следует ознакомиться с содержимым.

Я вскрыл конверт. Внутри лежал сложенный вчетверо лист. Я развернул его, пробежал глазами — и почувствовал, как кровь отливает от лица.

Это была долговая расписка. Составленная по всей форме, как того требовал Вексельный устав 1729 года. В ней черным по белому, каллиграфическим почерком писаря, значилось: «Я, нижеподписавшийся, Пьер Дюбуа, секретарь Иностранной коллегии, обязуюсь уплатить господину Н. Н. сумму в десять тысяч рублей ассигнациями в срок до Рождества Христова 1792 года». Подпись Пьера, его личная, с характерным росчерком, была заверена печатью нотариуса Кузнецова, чью контору на Литейном я хорошо знал.

Десять тысяч рублей. Сумма колоссальная. Для сравнения: годовое жалование капитана гвардии составляло около трехсот рублей. Пьер мог бы расплатиться, только продав всё имущество, включая последнюю рубашку, и всё равно остался бы должен. А невыплата такого векселя влекла за собой, согласно закону, немедленное заключение в долговую яму — ту самую каменную нору при Съезжем дворе, где узники гнили годами, питаясь подаянием и ожидая милости родственников. Для дворянина и дипломата это означало не просто нищету, но полное и окончательное уничтожение чести и карьеры.

— Откуда это у вас? — спросил я, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Незнакомец чуть склонил голову набок, словно изучая мою реакцию.

— Ваш друг, мсье Дюбуа, очень любит карты, — произнес он тем же ровным, бесстрастным тоном. — К несчастью для него, он слишком азартен. И в некоем доме на Васильевском острове, где собирается приличное общество, он имел несчастье проиграть означенную сумму весьма терпеливому кредитору. Теперь этот кредитор — мы.

Я молчал, переваривая услышанное. Пьер играл. Это было возможно. Я знал за ним эту слабость, но не думал, что она заведет его в такую пропасть. Или, что вероятнее, его заманили в эту пропасть намеренно.

— Условия просты, господин Репнин, — продолжил визитер, делая шаг назад, словно давая мне пространство для размышлений. — Завтра к полудню вы подаете рапорт начальнику Управы. В рапорте вы указываете, что убитый у Аничкова моста — беспаспортный бродяга, жертва пьяной драки. Дело закрывается за отсутствием состава преступления. Письмо, найденное при нем, приобщается к делу как «не имеющая значения личная записка романтического содержания». И вы навсегда забываете о существовании Ивана Ивановича Шувалова и его гостей.

Он сделал паузу, и в этой паузе я услышал, как за окном, на Садовой, извозчик отчаянно лупит кнутом загнанную лошадь.

— В противном случае, — закончил он, и в его голосе впервые прорезалось что-то похожее на живое чувство — наслаждение властью, — этот вексель будет предъявлен к взысканию завтра же. Ваш друг Пьер Дюбуа будет арестован и препровожден в долговое отделение Санкт-Петербургской градской тюрьмы. Вы знаете, что это за место. Крысы, сырость и кандалы. Там он не протянет и года. Его дипломатическая карьера, его честь, его жизнь — всё будет кончено. И виноваты в этом будете вы, потому что не захотели проявить благоразумие.

Он развернулся и направился к двери. У порога он остановился и, не оборачиваясь, бросил через плечо:

— Подумайте хорошенько, господин капитан. Друзья приходят и уходят, а долг перед самим собой остается. Не делайте глупостей. У вас есть время до завтрашнего утра.

Дверь за ним закрылась так же бесшумно, как и открылась. Я остался один. В кабинете висел всё тот же запах мускусного сургуча, смешанный с сыростью и чадом сальных свечей. Я держал в руках расписку, и пальцы мои слегка дрожали — не от страха за себя, а от бессильной ярости и ужаса за друга.

Западня захлопнулась с лязгом, достойным волчьих капканов, что ставят в сибирской тайге на медведя. Меня не убили, не ранили, меня шантажировали, и делали это с таким изящным цинизмом, на какой способны лишь люди, привыкшие играть судьбами, как шахматными фигурами.

Что мне было делать? Спасти Пьера, предав свой долг, или спасти долг, погубив друга? Я смотрел на пляшущий огонек свечи и не находил ответа. В голове крутились строки того проклятого французского письма: «Государь, час пробил. Дева готова принять дары...». Казалось, этот час пробил и для меня. И какой танец мне предстоит исполнить, я пока не знал.

Глава 4. Провал и отчаяние.

Я не спал всю ночь. Свечи догорели до медных подсвечников, и в комнате воцарился густой, удушливый мрак, прорезаемый лишь багровыми отблесками угасающих углей в печи. Я сидел в кресле, сжимая в руке проклятую расписку, и передо мной, словно в кривом зеркале, проносились картины одна мрачнее другой. Пьер в долговой яме — каменном мешке с крысами и гнилой соломой, куда бросают несостоятельных должников и где люди умирают от чахотки быстрее, чем на каторге. Его карьера, построенная годами службы и интриг, разбита вдребезги. Его имя, имя дворянина и дипломата, опозорено навеки. И всё это — из-за меня. Из-за того, что я втянул его в это дело, не подумав о последствиях.

Но еще страшнее была другая мысль: если я сдамся, если я напишу лживый рапорт и закрою дело, то дам заговорщикам полную свободу действий. Труп у Аничкова моста, обезображенный кислотой до неузнаваемости, так и останется безымянным. Письмо с туманными угрозами — пылиться в архиве. А люди, стоящие за этим, продолжат плести свою паутину, пока не наступит час «танца», о котором говорилось в записке. И тогда прольется кровь. Возможно, кровь самой императрицы. И на моих руках она тоже будет.

К утру я принял решение. Это было мучительное, выстраданное решение, но единственно возможное для человека чести. Я не мог предать Пьера. Но я не мог предать и присягу.

С первыми лучами холодного октябрьского солнца, едва пробивавшимися сквозь свинцовые тучи, я велел заложить экипаж и поехал на Галерную улицу, где Пьер снимал квартиру в доме купца Лопатина.

Пьер встретил меня в халате, с помятым, осунувшимся лицом. Было видно, что он тоже не спал. В комнате царил беспорядок: на столе валялись вскрытые бутылки рейнвейна, рассыпанные карты, перья и какие-то бумаги. Увидев меня, он вздрогнул и опустил глаза.

— Ты уже знаешь, — сказал он глухо, не спрашивая, а утверждая.

Я молча положил на стол расписку. Он даже не взглянул на нее. Он рухнул в кресло, обхватив голову руками, и несколько минут сидел неподвижно, словно окаменев. Потом заговорил. Голос его был тих и прерывист, как у тяжелобольного.

— Ваня, прости меня. Прости, если сможешь. Я хотел как лучше. Я думал, что смогу выведать у них что-то полезное. После нашего разговора в кофейне я решил, что должен помочь тебе не только советом, но и делом. Я знал, что люди Шувалова иногда собираются в одном доме на Васильевском острове, у мадам Фрич, где играют по-крупному. Я подумал: если я войду в их круг, если стану для них своим, я узнаю больше. Я поехал туда три дня назад.

Он замолчал, собираясь с силами.

— Там был тот самый человек в черном, что приходил к тебе. Он назвался бароном фон Штерном, хотя я уверен, что это имя такое же фальшивое, как и его титул. Были и другие — люди с лицами, которые ничего не выражают. Мы играли в фараон. Сначала мне везло. Я выигрывал, и мне наливали шампанского. Много шампанского. Потом я вдруг почувствовал, что мысли путаются, а перед глазами всё плывет. Я хотел встать и уйти, но ноги не слушались. Фон Штерн предложил сыграть на «доверие» — без денег, под честное слово. Я согласился. Я проигрывал раз за разом, но мне казалось, что это просто игра, что завтра мы сочтемся. А потом... потом он подсунул мне бумагу и велел подписать. Я, как в тумане, поставил подпись. Я даже не прочитал, что там написано.