реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Экспонат N 147 (страница 2)

18

Звук шёл из зала номер семь.

Афанасий Модестович остановился в дверях. Сердце его, привыкшее к спокойному ритму казённой службы, забилось где-то у горла, но он не был бы собой, если бы отступил. Он был смотрителем. Экспонаты – его подопечные. И если один из них буянит, дело смотрителя – навести порядок.

Он вошёл.

Зал был залит лунным светом – Нева в эту ночь стояла подо льдом, и луна отражалась в снежных просторах, делая ночь почти прозрачной. И в этом призрачном свете Афанасий Модестович увидел, что витрина номер сто сорок семь… дышит.

Он не мог бы объяснить это иначе. Стекло витрины слегка вибрировало с равномерным ритмом, как грудь спящего человека. На его поверхности, изнутри, выступала тончайшая изморось, складывающаяся в причудливые узоры – ветвистые, похожие на оленьи рога. А сам экспонат…

Кость светилась.

Неярко, не бросая теней, а лишь обозначая себя мягким, фосфорическим свечением, которое струилось по линиям резьбы, оживляя их. Афанасий Модестович видел, как олень на одной стороне пряданул ухом – отчётливо, как живой – и замер, повернув голову в сторону корвета. А корвет, в свою очередь, качнулся на невидимой волне, и его паруса, тончайшая резьба, которую и под лупой-то разглядеть было трудно, наполнились ветром, которого в душном музейном зале быть не могло.

Смотритель стоял, вцепившись в фонарь так, что костяшки пальцев побелели. Рациональный ум его, привыкший оперировать инвентарными номерами и датировками, пытался найти объяснение: отражение, игра света, газы, скопившиеся в порах кости за столетия, наконец, галлюцинация, о которой предупреждал музейный врач.

Но запах мокрого дерева и соли, заполнивший лёгкие, не был галлюцинацией. И холод, исходивший от витрины, был настоящим, таким, от которого немеют пальцы в январскую стужу.

– Именем Господним, – выдохнул Афанасий Модестович и перекрестился широким крестом, как учила его покойная матушка. – Уймись.

И случилось чудо, или, быть может, нечто противоположное чуду.

Свечение погасло. Изморось на стекле собралась в капли и стекла вниз, оставляя мокрые дорожки. Вибрация прекратилась. Кость на бархатной подушке лежала мёртвой, обычной вещью, как и подобает музейному экспонату.

Только запах солёной воды остался. И на дубовом полу, у ног Афанасия Модестовича, блестела маленькая лужица, откуда ни возьмись взявшаяся, – холодная, пахнущая водорослями и глубиной.

Смотритель медленно опустился на стоявший у стены венский стул. Ноги его не держали. Он просидел так до самого утра, глядя на тёмную витрину, и ни разу не сомкнул глаз. Сторож, заглянувший на рассвете, нашёл его в том же положении – бледного, с воспалёнными глазами, но с необычайно спокойным лицом человека, который наконец принял решение.

Утром, вместо того чтобы идти в канцелярию за новым предписанием, Афанасий Модестович заперся в своей маленькой сторожке – комнатушке, заваленной старыми газетами, чернильницами и связками ключей. Он достал из стола толстую тетрадь в коленкоровом переплёте, куда обычно записывал показания термометра и гигрометра в залах, и перевернул чистую страницу.

Сверху он вывел ровным, казённым почерком: «Дело № 147. О наблюдениях, не подлежащих объяснению в рамках инструкции».

Аккуратным, бесстрастным языком, каким составлял акты приёмки-передачи, он описал всё, что видел за последние дни: даты, время, погоду за окном, свои ощущения. Никаких эпитетов, никаких «чудилось» и «казалось». Только факты: свечение, вибрация стекла, запах, лужица на полу. В конце приписал: «Свидетельствую, что психическим расстройством не страдаю, спиртным не злоупотребляю, нахожусь в трезвом уме и твёрдой памяти».

Затем он отправился в городскую публичную библиотеку.

Там, в пыльном читальном зале, Афанасий Модестович, одетый в свой единственный приличный сюртук, провёл три дня. Он перерыл подшивки «Губернских ведомостей» за полвека, описания экспедиций, этнографические очерки и даже фолианты по корабельной археологии. Помог ему случай – или, как он потом думал, не случай вовсе.

В одном из ветхих томов «Записок Императорского Русского географического общества» за 1843 год он нашёл статью некоего штабс-капитана Корсакова, участника гидрографической экспедиции вдоль побережья Северного Ледовитого океана. Статья называлась «О реликтовых погребениях самоедов и связанных с ними поверьях».

Афанасий Модестович пробежал глазами введение, перелистал страницы и замер.

Корсаков описывал становище у Югорского Шара, где в 1841 году он присутствовал при обряде «отпущения души» древнего шаманского предмета. Старый нганасанин по имени Таганай, последний из своего рода, передал ему историю, которую тот записал со слов, но не придал значения, сочтя «баснословием».

Вот что гласила запись:

«…И есть у нас кость, что не наша. Пришла она с моря вместе с белыми людьми на деревянных птицах. Сошлись те люди с нашими стариками и сделали знак на кости – свой и наш, чтобы земля приняла обоих. Но море не приняло никого. И сгинули те люди, все до единого. А кость осталась. И теперь, говорят старики, пока кость цела, души тех людей не знают покоя. Они идут за костью, ищут её, чтобы вернуться. И когда кость найдёт дом в земле белых людей, тогда они придут. Не как враги, нет. Как забытые дети, что потеряли дорогу домой. И горе будет тому, кто встанет между костью и её тоской…»

Афанасий Модестович перечитал эти строки трижды. Затем медленно закрыл фолиант, снял очки и протёр их носовым платком. Руки его дрожали, но не от страха – от напряжения.

Он вспомнил слова промышленника Хабарова, записанные в старых строгановских описях, которые он самолично переносил в новый инвентарь десять лет назад: «Время вышло. Он сам себе хозяина ищет».

Теперь, спустя шестьдесят с лишним лет, кость нашла себе дом в Императорском музее. И она ждала. Но чего? Когда придёт срок? И что значит «придут как забытые дети»?

Афанасий Модестович сидел в читальном зале, пока за окнами не зажглись фонари, и всё думал, думал. Человек порядка, он не мог допустить хаоса в своём музее. Не мог позволить, чтобы стены, где он служил двадцать лет, стали местом явления духов или, того хуже, предметом газетных пересудов, что погубили бы репутацию и разогнали бы коллекцию по частным собраниям.

Он решил действовать.

В тот же вечер, вернувшись в музей, он не пошёл в сторожку, а направился в зал номер семь. С собой он нёс свёрток: кусок тяжёлого чёрного бархата, купленный в лавке на Литейном, и медный крест – старый, ещё отцовский, найденный на дне сундука.

Аккуратно, так, чтобы не коснуться стекла, он обернул витрину бархатом, оставив щель только для воздуха – ведь если верить Корсакову, предмет был не мёртвым, а лишь спящим. Поверх бархата он повесил крест, накрепко примотав его бечёвкой к дубовой подставке витрины.

– Ты, – сказал он кости негромко, но твёрдо, как говорил с непослушными писарями в бытность свою канцелярским чиновником, – лежи смирно. Я твою историю понял. Но шуметь в моём музее не позволю. Не для того мы тебя сохранили, чтоб ты стены нам валил.

Кость молчала. Бархатная обивка глушила любые возможные звуки.

Афанасий Модестович постоял, ожидая, не ответит ли она. Не ответила.

Тогда он вернулся в сторожку, зажёг лампу, раскрыл тетрадь «Дело № 147» и написал на новой странице:

«11 декабря 1888 года. Витрина задрапирована. Крест установлен. Внешних проявлений не наблюдается. Однако запах соли, отчётливо различимый в зале номер семь, не выветривается. Сделал запрос в библиотеку о полной истории поступления экспоната. Жду ответа. Если мои догадки верны, следует ожидать чего-то в канун зимнего солнцестояния – по местным поверьям, время, когда границы между мирами истончаются. Принять меры».

Он отложил перо и долго сидел, глядя на пламя лампы. Что-то подсказывало ему: бархат и крест – лишь временная преграда. Кость не просто ждала. Она приближалась к чему-то. Как стрелка компаса, дрожащая перед тем, как указать на север.

За окном, над закованной в лёд Невой, вставала луна – огромная, багровая, какая бывает только в декабре, перед самыми долгими ночами в году.

В тетради Афанасия Модестовича Стаховича, обнаруженной в архивах музея почти через сто лет, осталось ещё восемь страниц, заполненных его мелким, аккуратным почерком. Последняя запись датирована 25 декабря 1888 года. Далее – несколько чистых листов, вырванных из тетради, и одна страница, на которой кто-то другой рукой, торопливо и размашисто, написал одно-единственное слово:

«Пришли».

Глава 4. Чужой интерес.

Слухи в музейном мире распространялись медленно, но верно – как ртуть по наклонной поверхности. И если учёные мужи спорили о происхождении экспоната в академических журналах, то совсем иные люди интересовались вещами иного свойства: ценой, редкостью, возможностью "приобретения" в обход инвентарных книг.

Афанасий Модестович не был наивным. Двадцать лет службы научили его одному: в музее, где собраны сокровища империи, всегда водятся те, кто хотел бы видеть эти сокровища в своих гостиных или заграничных кабинетах. Случались и пропажи – мелкие, тщательно замятые, списанные на "утрату при переезде" или "ветхость материала". Но чтобы кто-то покусился на витрину в зале номер семь? Такого не бывало. Там не было золота, не было бриллиантов – одна "кость с резьбой", ценная лишь для узкого круга этнографов.